— Ну и не слушай. Не все ль тебе равно.
Тут он поглядел на нее с недоверием. Мало ли, что она там рассказывает. Понятное дело, она хитрит, а самое важное скрывает. Правда, неизвестно было, что это такое за «самое важное», но привычка швыряться невыясненными ощущениями тащила далее. Назревало решение: «мерзавка». Однако полная изоляция пугала нашего героя. Чорт его знает…. и пр. Изоляция хороша для столпников, которым не дают спать лавры Лотовой жены. И: «я ей не завидую в конце концов». Человек животное коллективное, да и не в этом дело….
— Юношей бродил я там — осенними днями — с ящиком пастели и этюдником в руках, так горячо впивался в долгие железно-дорожные пути и их серые заборы, насыпи и сизые ранней весны небеса, когда только что жухло высохли крыши. Яркий бакан товарных вагонов, трамвайный вагон, только что приехавший с завода и отдыхающий па запасе вместе с ледниками и иными специальными вагонами загадочной и точной конструкции. И вот — и вот — эти желтые листы….
Она вздохнула, по терпела.
Хозяева домишки праздновали нечто. Из соседних комнат горячий и душный запах попойки разливался далее: вис в воздухе табак, какой-то — не дай Бог — фиксатуар, водка, селедка, лук, уксус, просто чад непросветный — не хватало для полноты этого ароматического оркестра сернистого водорода и какодила, тогда бы все было в порядке. Празднество отмечалось усиленным потреблением неперевариваемых веществ — туда им и дорога. Стукалась чья то голова с чрезвычайно правильными интервалами о перегородку. А тут еще вой… фу, — полагала девочка: — а уйти жалко, хотя все это он совершенно зря.
— Ну вот, пожалуйста: сойду с ума и обязательно. Путаница, ничего не разберешь, противно и проч.
— По порядку: деньги — их нет; та… вот эта ты не знаешь.
— Бог с ней; я уж совсем старый, много ли трепаться здесь осталось, страшна ли смерть, когда очень устанешь — все равно; во сне видел извержение вулкана, красиво и жутко — какая-нибудь дрянь случится, хотя глупо верить, а осторожность не поможет…. и еще много, много, без конца: надоело. Жизнь кусается и наказывает (а за что — не поймешь) — ты вертись. Устал вертеться. И скучно.
— Ну что же делать?
— Так родится время в грохоте труда, оледенелых глазах и погибающих от усталости. Рожайте время, — обломанные ногти, окровавленные пальцы.
— Но клин клином! Уничтожайте уничтожателей: — знаете ли вы, как варятся щи из топора, вот мы вас обучим этой божественной химии, ибо нет на свете более благородного занятия, чем указанное топороварение. Мы вас обманем с такой детской простотой, что сам чорт будет нам завидовать. Мы преобразуем формулу вашего существования: — а вы будете думать, что мы вам составили новую, — вот оно в чем дело то…. Это чудное время будет называться: восстание мизантропов, — вот как.
Она подошла к нему. Наклонилась к нему проницательными и далекими глазами, погладила по волосам, — он неожиданно чуть не до слез смутился — серьезностью и сосредоточенностью мимолетной ласки. Подумал осторожно, боясь что-нибудь обидеть у себя: — «надобно искать в человеке, где у него это начинается…». «Этим» хотел назвать то, что просторечие именует душой. Путался невероятию, сидел перед ней на кровати и удивлялся. Собственные жесты оказывались мелкими и грубыми. Рассказать другому — не расскажешь, ей сказать — пожалуй, лучше не надо. Она застесняется, а еще хуже — обидится, подумает — «идеализация», а это, как известно, операция самого невыносимого свойства.
— Прощай, — сказала она и слеза упала на грудь, — я пойду.
Один он вовсе вздулся и полетел туда, куда ни Макар, ни прочие глобтроттеры… и т. д.
— Боже мой! Господи, Владыко! Боже мой. Господи, Боже мой, Боже мой….
Хотел помолиться, но дальше этой тирады отвычка от этого, казавшегося предосудительным, занятия не увела. Свалился, как дурак, на пальто да и заревел белугой. Вспомнил, на грех, как в церкви поп за обедней молится о плавающих, путешествующих, недугующих и плененных — вовсе дух захватило.
— Господи Боже! Владыко, — миленький мой, сердце мое… Господи! — и опять сначала.
Нечего сказать, занятие. Мало ли женщин на свете, слава Богу, этого добра, пока что хватит. «У ночи много звезд прелестных…» но как в тексте, так и всюду: «но ярче всех подруг небесных»….
X
За фамилией следовала длинная и, можно опасаться, ироническая вереница букв.
Он проснулся ночью, в горячем поту. Во рту было сухо и препротивно. Пошел за водой, но она оказалась теплой и какой то липкой. Вошел обратно в комнату. Спать не хотелось, а делать было нечего. Спал в одежде и все тело, по этому поводу, неосновательно прогретое и напотевшее, испытывало препротивный зуд. А ночь пахла мятными пряниками, ворковала еле слышными, заплывшими далекими облаками громом и рассверкивалась серебряными зарницами. Черные с серым небеса вдруг загорались — тут выяснялось их сложное и прекраснейшее строение: над серым низком были собраны — далеко, — пушистые тонкие тучки, а высь была занята высоко улетавшей неподвижно-перистой тучей, которой зарница придавала молочно-золотистый оттенок. Мгновенно сгорало полнеба и все умолкало. Четырехпроцентный вздохнул и сел на стул. Тьма, скучно. И страшно. А огонь зажигать — канитель, Бог с ним, с огнем. Толку от него — чуть. Начал было думать об умных вещах и океаническом золоте, имеющем выпотрошить мир, а потом вдруг: