— Сядем. Я вот здесь никогда не был. А он здесь жил…
Лиловая тень крыши ползла недвижимо по мелкому, искрящемуся песочку, ярко и сильно жглись в солнце скамейки, другие тихо будто плавали в успокоенном тенью воздухе напротив. Над столом — Корреджиева Ио сладко и несравненно тонула в облачном лобзании, ее полные сладостной осторожности руки и профиль, покинутый в неизвестное, вдруг напоминали: перед снимком стоит Квартус, покачиваясь на каблуках и говорит с собой, жестикулируя и всматриваясь в свое отражение в стекле. Х-шш-х!… и белка перелетает, энергично правя золотым хвостом, с дерева. Темные глазки на миг мелькают по людям, ветер трогает книгу. Солнце ходит высью и махонький жучок перебирается песчинками.
Хатус глянул, уселся и сказал тихо:
— Я не знаю, что надо говорить, да и уж и говорил там на могиле, т. е. я плохо говорил, конечно, — но не в этом дело. Я сейчас хочу сказать: ведь мы его любили, так, вот надо рассказать за что, и я не знаю, как это говорится…
— В нем было такое, человеческое…. а? правда? вы не согласны? что? — заговорил Лонгус.
— Надо придумать, — сказал Магнус, — обязательно надо, и сегодня, что сделать в его память… Ну, там памятник, это обязательно, потом еще учреждения в его память, — но какие? и как-то мелко все: хочется попрочней о нем, не правда ли?
— Вот эти обращались ко мне, — как их? — сказал Хатус, — ну, вот эти его приятели, Пресбургские философы, они там что-то выдумывают, они его бумаги забрали и что-то в великом восторге, — и что он никогда этим не занимался?…
— У нас займешься, — ответил Магнус, — только об этом и думаем.
— Потом Техасцы что-то очень беспокоятся….
— Да, — протянул Магнус, — конечно, умер — исчез: никому не нужно, родственников, похоже, нет, никогда он о них не говорил, я ничего, по крайней мере, не знаю, — да и что родственники? разве ложечки утащат. А жаль, жаль — до горечи жаль, плакать не умею, а что-то вот в горле першит да першит…. Что сказать, — да нечего говорить: он был хороший человек и в глубине носил какую-то непонятную мне доброту, вот за это его и любили…. не все, конечно… А так — деятель, ну об этом и говорить нечего.
— Почему не лечился, а?… не беспокоился — сквозняк, он не обращает внимания, а? что вы говорите? — и не спал недели напролет: очень вредно, а? верно?
— Он этим не занимался, — сказал Магнус, помолчав, — а ведь вот, что плохо: он никогда и с докторами не говорил, а тот, что его последний раз осматривал за день…. да нет, в тот же день, утром прислал мне письмо, говорил, что его дни сочтены, если он не будет лечиться тут же…. Я так расстроился, — вот еще несчастие: вдруг вечером звонят отсюда — кончено. А ему доктор ничего не сказал — и зря. Дурачье. Положим…
— Он раз мне сказал, — с усилием разбираясь в воспоминаниях заговорил Хатус, — что мы живем, чтобы бороться со смертью…
— Да, — подтвердила Аня, — он любил это говорить, это у него была особенная такая мысль….
— Бессмыслица, — сказал Лонгус, — сейчас особенно, а? — да все вообще — его смерть сплошная бессмыслица: ничего не понимаю — зачем умер? почему сейчас, — а? нет вы ответьте? ну? — а разговор о борьбе со смертью, да так это: философия…. но все равно, кошмар и нелепица. Трагедия, трагедия, а к ней какой то свинский, шутовской эпиграф: стыдно, глупо — не жизнь: вырезал бы пол-Африки за него, — всю Африку, всю, до последнего мерзавца! — чего они там живут, спят с женами, жрут, греют спину об солнце, а-а-а! — когда он, наш бедный Квартус…. А что он говорил — неверно, неверно, при чем борьба со смертью! — не причем…. не относится…. это толстовщина вносить такую иррациональную струю…. как Толстой где то говорит: «если, — грит, — допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, то уничтожится возможность жизни…» Это — гадость! а жизнь, — мы ей свернем шею — старухе, свернем, свернем, свернем!