В мою каюту хлынула гулявшая по коридору волна, залила пол, замочила койку. Неприятно было вспомнить о разгромленной, неуютной, крошечной каморке. Волна забралась и в каюту старшего, и в помещение механиков. Кованько, который занимал каюту в другом, параллельно идущем коридоре, рядом с помещением арестованных и караула, избег этой участи.
Буря, не ослабевая, продолжалась и на другой день. Море неслось вдоль бортов, изрытое и взволнованное, низкие облака наклонялись к вершинам волн, все вокруг нас неистовствовало и бушевало, а мы жалкой щепкой носились по волнам и ждали гибели.
Барометр падал.
Еще день и еще ночь бушевала буря.
На четвертый день сломалась грот-мачта. Она с треском рухнула на командный мостик, ударила в крышу спардека и накренилась за борт. Вахтенные топорами обрубили ванты и бакштаги, и длинное крашеное бревно сорвалось за борт и мгновенно исчезло из виду. К вечеру ударом волны сорвало шлюпку. Дверь в коридор, починенная плотниками, опять была сорвана с петель и выброшена за борт. Теперь все каюты, выходившие в этот коридор, в том числе и моя, окончательно стали необитаемыми. Зная по опыту, что самое спокойное место на корабле в бурю — это машинное отделение, я взял одеяло и подушку и отправился вниз.
Сюда еще не залетала волна. Здесь на решетках над машиной уже приютилось несколько человек. Здесь меньше качало, и стук машины, огромного медного чудовища, методически перебиравшего поршнями и коленами валов, позволял на время забыть о свирепствовавшем наверху урагане. Шум машины заглушал вой, свист и визг воздушных струй, игравших, как на струнах, на тугих тросах и задувавших во все щели и углубления.
Идя на вахту и покидая теплый угол, люди прощались с соседями. Перейти каких-нибудь тридцать метров от кормы на бак было труднее, чем перейти вброд разлившуюся горную реку.
Поднявшись на мостик, штурманы и рулевые не уходили до тех пор, пока рубка не набивалась людьми до отказа, и капитан кричал, стараясь заглушить вой бури:
— Какого черта собрались все? Видите, — места нет. Идите в каюты.
— В каюты, — ворчал Кованько, — попробуйте-ка!
— Ну, куда угодно, хоть к черту в ад.
— Уже, кажется, приехали, — попробовал шутить старший.
А барометр все не поднимался. Буря, казалось, еще усиливалась, а люди и судно уже изнемогали в борьбе.
На шестой день залило и каюту Кованько. Очевидно, мачта, падая, повредила спардек и пробила щель в подволоке каюты. С одеялом и подушкой в руках Кованько стоял рядом со мной. Пострадал и машинный кубрик. Волна разбила выходную дверь и залила койки и пол, — кочегары и механики перебрались на решетки. На палубе теперь свободно гуляли волны; небо и море слились в один беснующийся клубок. Это было так страшно, что людей обуял ужас. Кок сидел на решетке в углу и выл, ворочая остеклянелыми глазами. На просьбы, крики и ругательства соседей он отвечал еще более жалобным воем. Фомин молился, стуча грязным лбом о железо решетки. Матросы лежали, уткнув в подушки желтые лица. Ни сухарей, ни консервов никто не ел. Никто больше не играл в карты, никто не шутил, не острил. И если в первые дни шторма многие еще храбрились, вспоминая пережитые бури, то на шестой день уже никто ни одним словом не заикнулся об урагане, как будто самое имя грозного чудовища было «табу».
Но буря не окончилась и на седьмой день. Она унесла еще одну шлюпку. Она, словно шутя, слизнула один из больших ящиков на баке. Она сорвала с петель вторую дверь в коридоре, и теперь волна гуляла под спардеком, перекатываясь без задержки с бака на ют, а на восьмой день Оська Слепнев, матрос второй категории, «сказочник», был снесен волной за борт на глазах у товарищей, когда он нес консервы из кладовой в машинное отделение. Волна сбила его с ног, но он не бросил ношу и не схватился за леера. Волна вспухла на палубе высоко поднявшимся валом и швырнула Оську за борт.
Никто не кричал «человек за бортом!», никто не бросился к шлюпкам, никто не завопил «полундра!» Человек погибал, а товарищи его угрюмо лежали на койках. Люди были бессильны ему помочь.
Матросский кубрик еще держался. Высокие борта на баке защищали его от волн. Волны перелетали через него, падая тяжелыми грузами воды на доски палубы, и бешено неслись к спардеку. Но зато из кубрика нельзя было выйти на палубу. Если вышедший не успевал между двумя наскоками моря добежать до спардека, волна обрушивалась на него и сбивала с ног. Трудно было не очутиться за бортом, когда по всему судну шел бешеным галопом темный, крутящийся вал.
Мало-помалу матросы также перекочевали в машинное. Отсюда коридором ходили на мостик на вахту, отсюда по очереди шли в кладовую за сухарями. Здесь, на решетках, кают-компания смешалась с кубриком.
Капитан не сходил с мостика. Он спал в углу, опустившись на пол, сидя, так как лечь было негде, пил коньяк из фляжки и кричал то на рулевого, то на Глазова.
Однажды, когда я стоял на вахте, я увидел Андрея. Он пробирался в матросский кубрик. Он падал на колени, прижимаясь к леерам, когда налетал очередной, вставший из моря вал; поднимался и бежал тяжелыми, неуклюжими шагами, когда нос вздымался над водяной ямой. Ветер рвал на нем одежду. Андрей задыхался. Вот он почти добежал до кубрика, но здесь его встретила новая волна. Андрей упал перед входом, держась обеими руками за высокий порог. На мгновение вода скрыла его из виду, но потом он вновь поднялся на ноги и исчез в проходе, ведущем вниз. Под мышкой он держал небольшой сверток. Я уже раньше заметил, что такие рискованные походы он затевал почти каждый день. Но теперь за Андреем следил и капитан. Его маленькие, заплывшие глаза загорелись.
— Куда это его носит? Ведь там никого нет, — пробормотал он почти про себя. — Свалится в море, подлец.
— А вам жалко? — буркнул старший.
— Не жалко, а любопытно, зачем он это делает. Эй ты, — крикнул он вахтенному матросу, который сидел на мостике, забившись в угол и закрываясь от ветра бортами. — Зови боцмана!
Через четверть часа на мостике появился мокрый, взъерошенный Шатов.
— Шатов, сходи в матросский кубрик и доложи мне точно, кто там есть и что делает Быстров. Живо!
— Есть, капитан!
Опять наблюдаю я борьбу человека с волной. Опытный моряк, видавший даже и не такие бури, как этот дикий ураган, Шатов ловко скользит по подветренной стороне судна. Он встречает волну с наклоненной вперед головой, стоя боком и держась железной хваткой за леера. Одна волна пронеслась над ним, вылилась за борт, — и вот он уже в кубрике. Обратно он скатывается по палубе сидя, как на салазках, и спешит на мостик.
— Ну что?
— Виноват, господин капитан!
— В чем дело?
— Виноват, не доглядел.
— Да в чем дело? Что там такое? Говори, голова бестолковая!
— Там Кас.
— Что? Какой Кас? Наш матрос?
— Он самый.
— Ах, сукин сын! Это Быстров его пристроил. И все, сволочи, молчали. Так этот бунтовщик здесь? Да я его за борт вышвырну.
Капитан даже выскочил из рубки. Но он не рассчитал, — по баку шла высокая серо-зеленая волна, и порыв ветра, кружившийся над белым гребнем, швырнул капитана обратно. Соленые брызги обдали сухой капитанский плащ с ног до головы.
— Ну, ладно! — проскрипел он, сжимая зубы. — А ты, Шатов, скажи Быстрову и Касу, что на первой земле — будь то хоть Святая Елена — обоих вон с судна. И пусть еще благодарят, что не выдал военным властям.
Он опять сел на пол в углу рубки и, подняв воротник, засопел и стал примащиваться, чтобы заснуть.
Боцман в точности передал слова капитана Андрею, и в этот вечер в машинном отделении впервые на некоторое время забыли о буре и говорили только о судьбе Каса и Андрея. Но судно так трещало и звенело под ударами волн, так неистово размахивалось море, швыряя наш корабль с гребня на гребень, что никто ни о чем всерьез не думал, кроме как об опасности.