У причала стоял маленький аккуратный пароход водоизмещением примерно восемь тысяч тонн. Название я разобрать не мог, но, по-видимому, это был «Монреаль». Я подозвал моряка, он медленно подошел ко мне. Я спросил его, не «Монреаль» ли это? Он сказал, что этот пароход называется «Марсель Милье», а «Монреаль» стоит примерно в часе ходьбы, у сорокового пакгауза. Его ответ отрезвил меня. Ведь я уже представил себе, что это мой пароход, моя судьба. Но мой пароход стоял далеко отсюда.
Я поехал на улицу Релэ. В третий, и последний, раз я взбирался по крутой лестнице того ужасного отеля, в котором врач прятал Мари. Не проговориться ей ни единым словом, неожиданно предстать перед ней на пароходе — это было бы самое лучшее, самое настоящее волшебство. Но я не был уверен, что у меня хватит сил разыграть сцену прощания.
Печка больше не топилась, — вот уже несколько дней, как на дворе потеплело. Зима шла на убыль. Я постучал. Высунулась рука с упавшей на запястье синей каймой рукава. Мари отступила назад. Я не понял выражения ее лица, оно было серьезным и каким-то застывшим. Она спросила хрипло:
— Зачем ты пришел?
Кругом стояли чемоданы, как в то утро, когда врач собирался уехать. Теперь все в комнате было упаковано.
— Я пришел, — сказал я небрежно, хотя сердце у меня стучало, — чтобы принести тебе подарок на прощание. Шляпу.
Она рассмеялась, впервые поцеловала меня легко и быстро, надела шляпу перед зеркалом умывальника и сказала:
— Она мне даже идет. У тебя сумасшедшие идеи. Почему мы с тобой познакомились только этой зимой, перед отъездом? Мы должны были давно познакомиться.
— Конечно, Мари, — сказал я. — Я должен был тогда — в Кёльне, что ли, это было? — сесть на скамейку вместо того, другого.
Мари отвернулась и сделала вид, что укладывается. Она попросила меня запереть чемодан. Мы сели рядом на закрытый чемодан, она взяла меня за руку.
— Если бы только мне не было страшно, — сказала она. — Чего я боюсь? Я знаю, что должна уехать, и хочу уехать, и уеду. Но иногда мне становится так страшно, как будто я что-то забыла, что-то важное, невозместимое. И мне хочется снова распаковать чемоданы, все перерыть и все разбросать. И хотя меня тянет отсюда прочь, я все думаю — что же это меня здесь держит?
Я почувствовал, что минута настала. Я сказал:
— Может быть, я.
— Я не могу поверить, что больше тебя никогда не увижу, — сказала она. — Мне не стыдно тебе признаться: мне кажется, что ты не последний, с кем я познакомилась, а первый. Как будто бы это ты был тогда в моем детстве, у нас на родине. Как будто бы я видела твое лицо среди тех отчаянных и загорелых мальчишеских лиц, которые внушают девчонкам еще не любовь, нет, но вопрос — какая она, любовь? Как будто бы ты был среди мальчишек, с которыми я играла в шарики на нашем тенистом дворе. А ведь я с тобой знакома совсем недавно, меньше, чем с другими. Я не знаю, откуда ты приехал и зачем. Не может быть, чтобы какой-то штемпель, виза или решение консула навсегда разлучили людей. Только смерть разлучает навсегда, но не прощание, не отъезд.
Мое сердце забилось от радости, я сказал:
— Очень многое зависит еще и от нас самих. Что сказал бы тот — другой, если бы я очутился на пароходе?
— Да, именно — другой, — сказала она.
— У него ведь остается его больница, его призвание, — продолжал я все настойчивей. — Он же сам рассказывал нам, что для него это важнее личного счастья.
Она подсунула голову под мою руку.
— Ах, ты о нем? Нам ведь незачем притворяться друг перед другом, — сказала она. — Ты знаешь, кто нас разлучает. Мы с тобой ведь не станем друг друга обманывать в последнюю минуту.
Я уткнулся лицом в ее волосы; я почувствовал, что я, живой — жив, что мертвый — мертв.
Она прислонилась головой к моему плечу. Так мы сидели несколько минут с закрытыми глазами. У меня было ощущение, что чемодан покачивается. Мы тихо плыли вдаль. Это были для меня последние мгновения полного покоя. Я почувствовал вдруг, что смогу сказать ей правду.