Дядя говорил по-португальски, как на родном языке, и вид у него был весьма надменный, поэтому нам тут же выдали багаж.
Мы где-то пообедали. Потом дядя, который всем теперь распоряжался, спокойно сообщил нам тоном приказа, что мои родители поедут с ним в санаторий. Там будет работать отец и для них с матерью найдется комната. Меня же он отвезет в отличный английский интернат, где учатся его сыновья. Здесь страшно трудно поступить в среднюю школу. Но ему повезло. Директриса, госпожа Уитэйкер, приняла его сыновей. «А сейчас она согласилась принять и тебя, малыш; я давно лечу ее сына, так что в известном смысле она от меня зависит».
Когда мать робко спросила: «А нельзя ли взять его с собой, в нашу комнату?», дядя ответил: «Невозможно».
Мы растерялись. Дядя добавил: «Вы что, газет не читаете?! Благодарите бога, что вы здесь! Не капризничай, Ганна».
Что мы могли поделать? Маленький домик, куда нас привез дядя, выглядел очень чистым, но госпожа Уитэйкер встретила нас холодно. Мать поцеловала меня, и я горько заплакал. Помню, что все пошли ужинать, а я остался в пустой спальне.
Вместе со мной в комнате жило человек десять. Один из них был моим двоюродным братом. Но оба кузена обращались со мной как с чужим. Я не знал ни английского, ни португальского, и надо мною часто смеялись. А я день и ночь думал о том, когда же мама навестит меня. Она приехала через несколько дней. Вдвоем мы чувствовали себя счастливыми. А потом произошло событие, изменившее всю мою жизнь. Если вы не возражаете, я коротко расскажу об этом.
Я почувствовал, что ему необходимо выговориться, и потому сказал:
— Да, да, конечно, рассказывайте.
Вечерний свет растекался над океаном. Два потока сливались воедино: черно-синий с отблеском звезд и беспокойный, светлый, в брызгах пены островного прибоя. Судно качало, перед нашими глазами возникали то небо, то океан.
Я предпочел бы молча смотреть вокруг, но Эрнст Трибель продолжал:
— Долго и напрасно ждал я приезда мамы. Она писала мне, что нездорова. Неожиданно появился отец. Едва взглянув на него, я понял, что случилось. Он вывел меня на улицу. Мы сели на свободную скамью. Оба молчали. Наконец отец сказал: «Эпидемия тифа. Она заразилась». — «Значит, она умерла…» — сказал я. «Она умерла», — повторил отец и тут, словно я уже стал совсем взрослым, вместо того, чтобы утешать меня — ему это даже не пришло в голову, — стал изливать мне душу.
Он рисовал мне наше будущее, а в это время на скамейку сел очень темный мулат, а может быть, и негр. Я прекрасно помню этого человека, он играл на странном музыкальном инструменте. Такого я раньше не видел. Мне казалось, что мелодия сопровождает исполненные горя, но решительные слова отца. Отец сказал, что без матери он ни за что не выдержит в этом санатории. Он не может находиться под одной крышей с шурином. Мать много выстрадала за это время. Она стыдилась своего брата. Еще до ее болезни они приняли решение перебраться в Рио и жить без помощи дяди.
«У меня есть небольшие сбережения, — сказал отец. — Судьба послала мне доброжелательного пациента, он рассказал, что здесь, в городе, создается небольшая клиника. Директор ее с радостью возьмет хорошего немецкого врача. Вообще-то по закону он не имеет права этого делать. И потому примет меня в качестве фельдшера. Правда, из-за этого мне не смогут платить, как врачу.
Но у моего нового шефа есть друг, директор школы, я поставил условие, чтоб тебя взяли в его школу. Ты знаешь, как трудно здесь попасть в хорошую школу. Разумеется, тебе придется основательно заняться португальским».
Вот как все обернулось через полгода после приезда сюда…
Мне было странно, что молодой Трибель испытывает такую потребность делиться со мной воспоминаниями — воспоминаниями о том, что произошло много лет назад.
— В этой школе, — продолжал Эрнст Трибель, — я пережил то необычайное, о чем мы уже говорили. Я хочу сказать: там все и началось. А кончилось вчера — нет, позавчера вечером… Мы ведь уже второй день в океане?
— Второй.
Трибель добавил:
— У нас хватит времени поговорить. Впереди почти три недели.
Словно торопясь куда-то, мы быстро ходили вокруг задраенных люков грузового трюма, хотя я гораздо охотнее смотрел бы на сверкающий звездами океан. При этом Трибель продолжал рассказывать то, от чего ему хотелось освободиться, как будто не только плавание, но и наша беспрестанная ходьба делала его раскованным, будто во мне, своем соотечественнике, он нашел слушателя, способного понять то, чего сам он еще не понял и, только рассказывая, сможет понять.