Трактир был набит до отказа, в лавку тоже натискался народ, дверь в лавку сняли с петель.
Когда Гулль спустился вниз, здесь уже толпился народ. Шума особого не было, двое-трое говорили, кое-кто прислушивался. Гулль присоединился к ним и тоже заговорил, все больше народу стало слушать, воцарилась тишина, и все глаза обратились на него. Итак, это он. Он начал рассказывать про себя, и про «Алессию», и про порт Себастьян. Все это они уже слыхали, но только урывками, из третьих рук. А теперь слышали от него самого. Затем он обратился к ним, к условиям последних промыслов.
У него давно не было случая выступить перед массами. Слова казались ему убогими — скупые удары молота по каменной глыбе, но вскоре глыба стала ответно вздрагивать и крошиться, лица рыбаков выражали гнев и жадность, они неотрывно смотрели ему в рот, так, значит, это он, так вот он что говорит, то самое, что им нужно, они вырывали слова из его уст, они обжирались ими.
Выходит, стоит лишь захотеть, стоит лишь встряхнуться и взяться как следует, и люди на расстоянии двадцати километров стекутся на твой зов. Стоит лишь взять себя в руки и возвысить голос, и чуждая неповоротливая масса становится мягкой и послушной, и стены ширятся.
Гулль увидел вблизи лица Кеденнека. Он только сейчас его заметил, лицо Кеденнека было неподвижно, рот, как всегда, крепко стиснут. Гулль все говорил и говорил. А губы Кеденнека все плотнее сжимались в узкую полоску.
Гулль убеждал рыбаков вынести решение и твердо ему следовать. Текст постановления они возьмут с собой в свои деревни и вывесят на видном месте:
1. В порт Себастьян будут посланы выборные требовать выдачи авансов.
2. Должны быть выработаны новые тарифы и установлены новые рыночные цены на килограмм рыбы.
3. Пока не будут удовлетворены эти требования, ни одно судно и ни один рыбак не выйдут весной в море.
У рыбаков так и ходили желваки. Тем временем стемнело. Они то сдвигали головы, то раздвигали, некоторые обступили Гулля, дотрагивались до него руками, задавали вопросы. В конце концов постановление было принято единогласно.
Собрание близилось к концу. Рыбаки, обступившие Гулля, все еще переговаривались, кто-то позади выпивал, другие уже сидели по стенкам, сложив руки на коленях и уставясь в пространство.
Жена Антона Бруйка подышала на стекло, вытерла его до блеска и выглянула наружу.
— Все еще идут, — сказала она, оглядываясь на мужа.
— Пусть себе идут, — отозвался Бруйк.
— Так и не пойдешь? — спросила она.
— А для чего, собственно? Девчонки, подите-ка сюда!
Обе девочки стояли на цыпочках у окна. Они нехотя подошли.
Бруйк посадил одну на колени и принялся ерошить волосы другой. Голова отца вблизи показалась девочкам круглой и смешной. Круглые блестящие и веселые глазки его были устремлены на них, и девочки захихикали. Но в глубине этих веселых блестящих глазок светились совсем не веселые точки, они пронизывали. Девочки вдруг перестали смеяться. Но Бруйк только сказал:
— Обе вы у меня славные дочурки, а ваш братец, мой сынок, поедет на пасху в порт Себастьян, в мореходку.
Мать со вздохом оторвалась от окна. Семейство Бруйков походило на пригоршню кругленьких блестящих камушков, они так и перекатывались с места на место. Спустя немного пришел Бруйк-младший, такой же кругленький и блестящий.
— Где пропадал?
— На Рыбном рынке.
— Смотри, нарвешься!
Пока ужинали, стемнело. Но Бруйки причмокивали в темноте, чавкали, выскребывали тарелки.
Они легли спать. Проспали уже несколько часов, как вдруг в дверь решительно постучали. Бруйк отворил. Снаружи стояло несколько местных рыбаков. Позади, в темноте, сгрудились другие.
— Ты что это, Бруйк, залег в такую рань? Что больно скоро улизнул с собрания?
— А я так и знал, что вы припретесь и все в точности мне доложите. Что же он вам порассказал, этот Гулль?
— Он сказал, что таким негодяям, как ты, надо задать хорошую взбучку.
Ветер ворвался в открытую дверь, и ножки у стульев запрыгали. Бруйк хотел ее захлопнуть, но один из рыбаков вставил ногу в щель, другой схватил его за горло. Они ворвались в темную комнату. Дети и жена проснулись и заревели. Вошедшие повалили Бруйка и принялись избивать.