Марии Луизе я написал, что не могу понять ее последнего письма. Пусть она мне сообщит, по старому ли адресу выслать ей деньги. В ответ она еще раз настойчиво попросила меня ни в коем случае денег не присылать. «Ты же не захочешь причинить мне огорчение? — написала она. И еще она написала: — Подумай только, что выкинет моя тетя, если деньги попадут к ней. Лучше посылай мне теперь письма по адресу Элизы. — И словно это не имело к нам отношения и написано так, между прочим, добавила: — С тех пор как ты уехал, Элиза стала большой музыкантшей. Своей игрой она может привести человека в отчаяние или сделать его счастливым».
И хотя Элиза была мне совершенно безразлична, я вдруг увидел ее перед собой: некрасивая костлявая девица, молчаливая, с раскосыми глазами. Но стоило ей сесть за рояль, и весь мир вокруг менялся.
Я ответил Марии, но не сразу, пусть она узнает, что значит ждать; я написал ей, что мне теперь ясно — время имеет власть над ней, ее обещания развеялись как туман, иначе она согласилась бы на все, лишь бы быть со мной.
Разумеется, я не притронулся к деньгам, полученным от издателя. Я и сам не верил в то, что написал Марии. Мое сердце радостно забилось, когда она вскоре ответила: как могу я так думать о нерушимых обещаниях нашей юности.
Она употребила слово «юность», как будто во время разлуки мы состарились.
И действительно, когда я впервые подсчитал, сколько времени прошло после нашего прощания, я испугался, потому что позади остались дни, месяцы и даже годы…
В те времена было гораздо больше студенческих вечеров с дискуссиями, чем теперь. И споры были настоящие. Никто не скрывал своих взглядов. Председательствующий на таком вечере говорил вступительное слово на какую-нибудь тему, например о новой книге, а потом предлагал слушателям задавать вопросы. Тут часто приходилось слышать и резкие и неверные, но откровенные и прямые высказывания, а теперь, хотя прошло сравнительно немного лет, большинство молодых людей говорит только то, что признано правильным. Они не лгут, но и не мучаются сомнениями и поисками. Они ждут, пока им скажут, что общепризнанно, вот в чем беда: тогда они твердо верят, что сами, мол, всегда так считали.
Я возразил:
— У нас такого не бывает. Нам не приходится сомневаться в том, как устранить неисправность, тут сразу становится ясно, кто прав. Мы не можем, создавая новую конструкцию, ждать общеизвестного. По той же самой причине.
— Не поверю, что с вами никогда так не бывало. Просто вы не говорили об этом друг другу.
На одном студенческом вечере председателем был Густав. В актовом зале собралось много народу. Рядом с Густавом сидел молодой советский офицер, занимавшийся вопросами культуры. Вначале взял слово студент, которого я знал только в лицо. У него был протез вместо левой руки. Он сказал так, что было хорошо слышно всему залу: «Я тоже прочитал книгу, о которой вы говорили. Она мне не понравилась, и я не могу согласиться с вами. На мой взгляд, это слащавая и лживая книга. Она изображает какие-то чувства. Скажу откровенно: мне подозрительны всякие чувства. После всего, что мне пришлось перенести в годы нацизма и войны, я твердо решил: на эту удочку я больше не попадусь — никаких чувств. Я доверяю только доводам рассудка, который точно определяет, где белое, где черное. Все прочее — ерунда».
Наступила растерянная пауза. И тут офицер неожиданно сказал: «То, что вы говорите, тоже чувство. Но я могу понять и объяснить его при помощи разума. Как провести границу?»
Вероятно, он хотел еще многое добавить, но неожиданно вскочил я. И сказал: «Если вы любите девушку, чем вам поможет разум и доводы рассудка?!»
Я понимал — Густав догадается, что я имею в виду, но мне было все равно. Участники вечера слушали внимательно, без улыбок. Студент, к которому был обращен мой вопрос, сказал: «Если бы мне понравилась девушка, я бы долго присматривался к ней, чтобы решить, подходит ли она мне».
Никто ему не возразил, казалось, все его понимают и готовы с ним согласиться. Ведь прошло всего четыре года после окончания войны.
Я спрашивал себя, оттолкнуло бы Марию Луизу все то, что она могла здесь увидеть и услышать, и вспомнил, с каким волнением рассказывала она мне в далекие школьные годы о жене Престеса: беременная, на последних месяцах, она загородила своим телом мужа, когда их убежище было открыто и полицейские бросились на него.
Мария Луиза все сумела бы понять и ответила бы на все вопросы на своем резком, непривычном здесь немецком, который приобрел особую остроту от соприкосновения с другим языком.
Но так как она мне написала, чтобы я, бога ради, не высылал ей денег, меня одолевали сомнения, выполнять ли эту ее просьбу. Я размышлял над смыслом слов: «Если я вдруг решу приехать к тебе…»