Поздно вечером, когда никто из рыбаков уже не слонялся по берегу, в гостиницу явился Франц Бруйк и пожелал увидеть представителя пароходства. Он сообщил, что сам он, сын его и деверь готовы отправиться на промысел. Он может привести и кое-кого из деревенских, получится целый экипаж. Надо же наконец пробить стену, здешние сумасброды до того запутались, что даже при желании неспособны разделаться с этой историей. Представитель смерил Бруйка удивленным взглядом и сказал, что передаст его предложение в порт Себастьян. Бруйк, весьма довольный, пошел домой. Семейство Бруйков, которому, естественно, последние недели дались не легче, чем другим, все еще выглядело как шарики различных размеров, только тут и там в шариках появились вмятины.
Кеденнека два дня спустя предали земле. На кладбище, где хоронили всех без разбору, был огорожен особый участок для тех, кто погиб в море, здесь были настоящие могилы и надгробия. Однако Кеденнеку тут места не нашлось — ведь он погиб не в море. Вечером в доме Кеденнека снова собрался народ, пришли и женщины и сели за стол. Пришел в знакомую комнату и Гулль. Он старался не попасть на глаза хозяйке. Но когда она все же его увидела, глаза ее остались все так же пусты и сухи. Мари даже удивило, что Гулль ходит как убитый, словно потерял отца. Гулль никогда не мог понять, что общего у Кеденнека с этой комнатой, с женой и детьми. Кеденнек был старик по сравнению с ним, Гуллем. Но он мало что повидал на свете и ничто не казалось ему таким убедительным, как слова Гулля; вот он очертя голову и ухватился за первую подходящую возможность бежать из своей лачуги, от жены и детей. Гости досиделись до того, что в комнате совсем стемнело, очертания расплылись, и только чепцы женщин казались опустившейся в воздухе птичьей станицей.
Внизу, на дверях конторы, было вывешено объявление: желающие могут являться для зачисления на «Мари Фарер». Кто-то сорвал его, повесили другое, и его постигла та же участь. Солдаты все еще ставили в дюнах бараки. Поговаривали, что весь полк будет с острова перемещен в Санкт-Барбару. Погода изменилась, низко нависло небо, и дождь поливал море.
Ребятишки Кеденнека высохли в щепку, их головы на тоненьких шейках заваливались сами собой. Когда мать ставила перед ними тарелки, они поворачивали ложки и вгрызались в черенки. Мать не жалела уговоров и плюх, но мальчики, клоня свои жалобные шейки, продолжали грызть ложки. Когда вечерами им ставили на стол тарелки, они начинали плакать, и то же самое утром и к обеду. Мари убирала полные тарелки, но, когда пыталась убрать и ложки, дети хватали их и вгрызались в них зубами. Мари Кеденнек с нетерпением ждала Андреаса — может, он что придумает, однако Андреас целые дни проводил в море, а воротясь домой, удирал наверх, в трактир. Там было полно. Пусть дети хнычут, пусть жены выскребывают тарелки, здесь они далеки от всего этого, здесь они, точно в какой каюте, в своей тесной компании; некоторые от них, правда, отстали — человек не то восемь, не то десять — и больше не появлялись. Здесь говорили о восстании, сколько еще оно может продержаться, и в будущем ли году или в последующие годы присоединятся к ним остальные. Ибо того, что восстание провалилось, они уже не скрывали — здесь, в этих четырех стенах. Они советовали Гуллю скрыться, просто чудо, что его еще не забрали. Но Гулль только смеялся в ответ, ему нравилось, когда это говорили, он был рад лишний раз посмеяться.
Позднее, когда большинство расходилось и только немногие, не решаясь спуститься вниз, располагались тут же, на столиках, Гулль обнимал Андреаса за плечи. Они забивались в угол, рядышком, как тогда зимой, в распадке. Гулль что-то тихонько рассказывал юноше. Он говорил не о выходе на промысел и не о Санкт-Барбаре; он живописал ему другие места и страны, вместе они въезжали в порт, по сравнению с которым Себастьян был жалкой дырой. Гулль рассказывал горячо и торопливо — так повторяешь что-то про себя, чтобы не забывалось. Он видел, что Андреас слишком устал, чтобы слушать, но продолжал говорить.
Андреас с молодым Бруйком плыли в одной лодке. Бруйк был разбитной малый, Андреас издавна к нему благоволил. Он был неистощим на песенки и анекдоты, Андреас же охотно смеялся.