Выбрать главу

Что это за текст, зачем его нужно так красиво оформлять, для кого он предназначен? Верьте моему слову, я знать не знал об этом!

Несколько дней (или ночей) я сидел и работал. Только коридорный заходил ко мне: приносил пищу, инструмент. Всё это делалось молча. Так, видимо, полагалось. Когда же я оставался один и прислушивался к окружавшей меня таинственной тишине, мне чудилось, будто где-то совсем рядом ходят люди, что-то делают, о чём-то шепчутся. Иной раз казалось даже, что где-то совсем неподалеку шуршат трансмиссии и подвал мерно содрогается от работы мощных моторов. Чтобы не сойти с ума от тоски, я пытался уговорить себя, что все эти звуки – лишь плод моей фантазии и во всём виноваты мои возбуждённые, больные нервы. Мне хотелось забыть обо всём на свете. Живу – и ладно! А там посмотрим…

В тот день, когда три пластины были готовы и коридорный унёс их, в моей каморке на тумбочке появились две железные миски. В одной был обычный суп, а в другой, очевидно, как премия, немного гороховой каши. Я взялся было за ложку, но тут же застыл на месте. Голос разума, который, увы, не так уж часто звучал во мне, вдруг заговорил вполне ясно и требовательно. Внезапно у меня открылись глаза: если Кранц меня поощряет, значит, я совершил какую-то дикую подлость! Не помня себя от ярости, я схватил обе миски и вылил их содержимое в парашу.

Наступило пробуждение. Кончилась летаргия, в которой я пребывал с того самого дня, когда меня схватили на улице… Я протестую, следовательно, я – человек! Но ответьте мне, прошу пана, чего стоит протест одинокого человека, да ещё брошенного в подземелье?

Между тем время шло. В короткие часы отдыха я лежал на койке с открытыми глазами и с ужасом думал о том, что каморка без окон стала для меня удобным укрытием, убежищем, где можно отсидеться, переждать бурные и жестокие события – переждать войну. Здесь тихо, спокойно, можно работать, да к тому же коридорный не забывает принести миску супа. Чего ещё надо, а? Вот, думаю, что можно сделать с. человеком!

Миражи, скажу я вам, бывают не только в пустыне… Я работал, а мысли мои витали далеко. Я беседовал с самим Асмодеем, плутал в неведомых дебрях… Стены моей тесной каморки расступались. Где только я не побывал! Но чаще всего я видел себя в окружении людей. Они садились рядом со мной, что-то рассказывали, я им задавал вопросы, потом мы о чём-то спорили… Люди эти были такими же обездоленными, как и я, и вместе нам становилось как-то легче. Недаром же говорится, что разделённое горе – уже полгоря!

Когда же видения уходили, я вновь превращался в управляемую машину с раз навсегда заведенным механизмом… От машины я отличался лишь тем, что у меня было желание, непреодолимое желание – побыть среди людей, поговорить с ними, услышать человеческую речь, пусть даже следом за этим придёт смерть…

«Где же вы, люди?» – взывала моя душа.

А люди были тут, в нескольких шагах от меня. Затаив дыхание, я прислушивался к каждому отдаленному звуку, жадно ловил каждый шорох и мысленно переносился вглубь подземелья, куда убегали многочисленные коридоры, где притаились лестницы, десятки, а может быть, и сотни лестниц. Куда они ведут?

Может быть, пока меня держат в карантине? Но если это так, то сколько времени я тут пробуду?

Может быть…

Ночи напролет лежал я на койке, не смыкая глаз, и думал, думал…

Потом снова работа, снова железная миска и, наконец, самое страшное – часы отдыха и мучительных раздумий. И тишина, тишина…

Где взять силы, чтобы вынести эту тишину?

Скоро я потерял счёт дням и неделям. Притупился и слух. Меня уже не тревожили ни шум, ни шорохи, якобы доносившиеся из коридора. Случалось, что, работая, я засыпал и, проснувшись через минуту, принимался яростно стучать резцом о металлическую доску. Никто не приходил на мой стук, даже коридорный не обращал на него внимания.

Не могу вам сказать, сколько времени прожил я в одиночной, камере, не знаю, чем бы всё кончилось, если бы я остался там надолго. Вполне возможно, что, открыв однажды утром дверь, коридорный нашел бы мой труп. Я мог бы проткнуть себе глотку, разбить голову об стенку. Какая сила удерживала меня от подобного поступка, чем ещё привлекала меня жизнь? На эти вопросы я не смог бы ответить.

Всё во мне до такой степени притупилось, что я даже не удивился, когда, в один прекрасный день коридорный вывел меня из камеры. Я следовал за ним бездумно, будто на привычную прогулку или в кафе, чтобы перекусить и выпить чашку кофе. Только в тот момент, когда мы повернули за угол и пошли по длинному и узкому, похожему на тоннель, коридору, я вдруг понял, что здесь я ещё ни разу не был и что в моей жизни, видимо, происходит важная перемена. Мы остановились около какой-то двери. Она была куда шире двери моей каморки. Окинув меня внимательным, пристальным взглядом, солдат толкнул сапогом дверь – и я увидел людей. Живых людей…

Это была мастерская, в которой работали заключённые.

Прежде чем войти в мастерскую, конвоир приказал мне стать смирно, а сам скороговоркой как молитву, прочитал правила поведения на работе. Я не всё понял, да и не особенно старался понять. Хотелось скорее переступить через порог, очутиться среди людей, услышать живую человеческую речь. Между тем конвоир деревянным голосом рубил:

– Никаких разговоров!

– Никакого общения друг с другом!

– Никаких жалоб!

– Никаких заявлений!

– Никаких вопросов!..

Ничего этого я не имел права делать под страхом наказания. О каком наказания шла речь? Конвоир, видимо, считал, что одного слова «наказание» вполне достаточно, чтобы призвать меня к благоразумию.

Наконец дверь за мной затворилась. Я медленно направился к указанному мне рабочему месту. Оглядываясь по сторонам, принялся считать. Сколько нас тут? Один, два, три… Пять человек. Я – шестой. Все молча смотрели на меня. Так состоялось наше знакомство.

В этой мастерской каждый заключённый изготовлял какую-то деталь рисунка, назначение которого ему было неизвестно. Мне, например, приходилось длительное время работать грабштихелем. Это инструмент для гравирования со стальным, очень острым срезом. Чтобы работать грабштихелем, нужно обладать большим мастерством, твёрдой рукой и острым глазом, потому что одним неточным штрихом можно испортить всю гравюру.

Я наносил на медную доску волнистые линии толщиной в два миллиметра, длиной в шесть с половиной сантиметров с интервалом между ними в восемь десятых миллиметра. Под рукой у меня имелись всевозможные инструменты, позволяющие выполнять рисунок с большой точностью. Это была тонкая, ювелирная работа.

Другие работали гравировальными иглами, «карандашной манерой», меццо-тинто. Каждый выполнял своё задание самостоятельно, ни один производственный процесс нас не связывал.

Работали мы сидя. У каждого было своё постоянное место, свой стол, табуретка и инструмент – всё строго пронумерованное. Переставлять стол или даже передвигать его строго запрещалось – опять же под страхом какого-то неведомого наказания.

Казалось, если каждый работал самостоятельно и ничем не был связан с соседом, зачем нас держать вместе? Причин, по-видимому, было несколько. Первая и наиболее вероятная состояла в том, что нельзя же для каждого гравёра заводить отдельную мастерскую. Судя по длине коридоров, количеству поворотов и множеству лестниц, таких, как мы, в этом подвале было немало. К тому же, надо полагать, среди нас находился ставленник Кранца (в тюрьмах их обычно зовут «наседками»), специально посаженный, чтобы доносить начальству о нашем поведении. Потом я узнал причину, по которой сам я оказался в этой мастерской: накануне в ней освободилось место. Увели испанца Хуана, заключённого номер 333.

Это может показаться невероятным, то, что я сейчас скажу: шесть человек, работавших в одном помещении, были схвачены в разных концах мира. Один из нас, Курт, был немцем (его мы особенно опасались первое время), другой, Цой, – корейцем, третий, Отто, – эстонцем и четвертый, Али, – арабом (не знаю толком откуда – из Абиссинии или из Алжира), и, наконец, я – еврей. О шестом узнике этой камеры-мастерской я ничего не могу сказать, потому что ни имя, ни национальность его нам не были известны.