Потери армии конституционалистов были огромны. В четырехдневном сражении было убито около тысячи человек и почти две тысячи ранено. Даже великолепный санитарный поезд оказался недостаточным для того, чтобы всем им была оказана своевременная помощь. Обширная равнина, где мы находились, вся была пропитана трупным запахом. А в Гомесе, должно быть, творилось что-то ужасное. На следующий день дым двадцати погребальных костров заволок небо. Но Вилья был по-прежнему преисполнен решимости. Гомес надо взять, и взять как можно скорее. У Вильи не было ни снарядов, ни продовольствия для длительной осады, но его имя уже давно стало легендарным в лагере неприятеля – если Панчо Вилья сам руководит боем, значит, победа будет на его стороне. Нельзя было допустить, чтобы в зтом разуверились его собственные солдаты. И поэтому он решил бросить свои войска еще в одну ночную атаку.
– Путь исправлен, – доложил Кальсадо, комиссар железных дорог.
– Прекрасно, – сказал Вилья. – В течение ночи подведите все поезда как можно ближе, потому что утром мы будем в Гомесе!
Настала ночь, тихая, безветренная ночь, звеневшая лягушиным кваканьем. Вдоль городских окраин залегли солдаты, ожидая сигнала к атаке. Раненные, измученные, с напряженными до крайности нервами, они шли на передовые позиции с отчаянной решимостью – взять город или умереть. По мере того как приближался час, назначенный для начала атаки – девять часов, напряжение все возрастало, становясь уже опасным.
Девять часов! Четверть десятого – но нигде ни звука, ни малейшего движения. Почему-то сигнал не был подан. Десять часов. Внезапно справа из города раздался залп. 0о всему нашему фронту затрещали выстрелы, но после нескольких залпов федералисты совершенно прекратили огонь. Из города доносились лишь какие-то таинственные звуки. Электрические огни погасли, и в темноте чувствовалось тревожное движение. Наконец был отдан приказ идти в атаку, и, когда наши солдаты поползли вперед по равнине, передние ряды вдруг начали что-то кричать и по всей равнине прокатился радостный рев. Федералисты ушли из Гомес-Паласио! Солдаты хлынули в город. Изредка слышались выстрелы – то расстреливали отставших от своей армии федералистов, увлекшихся грабежом; федералисты, прежде чем оставить город, совершенно разграбили его. Затем принялись грабить наши солдаты. Их крики, пьяное пение и треск разбиваемых дверей доносились до нас на равнину. В некоторых местах засверкали огненные языки: это солдаты поджигали дома, где укрепились федералисты. Но повстанцы, как. всегда, забирали только еду, спиртное и необходимую одежду. Домов мирных жителей они не трогали.
Старшие офицеры смотрели на это сквозь пальцы. Вилья издал специальный приказ, где говорилось, что офицер не имеет права отбирать у солдат добытые ими вещи. До сих пор в армии редко случались кражи – во всяком случае, постольку, поскольку это касалось нас, корреспондентов. Но в то утро, когда наша армия вступила в Гомес, в психологии солдат произошла странная перемена. Проснувшись в своем лагере возле канала, я не нашел Буцефала на месте. Ночью моего коня украли, и больше я его не видел. Во время завтрака к нам подсело несколько кавалеристов, а когда они ушли, мы недосчитались револьвера и ножа. Дело обернулось так, что каждый тащил у кого мог. И поэтому и я украл, что мне было нужно. Неподалеку от нашего лагеря на поляне пасся большой серый мул с веревкой на шее. Я надел на него мое собственное седло и поехал на передовые позиции. Это было великолепное животное, стоившее по крайней мере в четыре раза дороже Буцефала, как я скоро имел возможность убедиться. Кого бы я ни встречал по дороге, все претендовали на этого мула. Один кавалерист, пробегавший мимо меня с двумя винтовками в руках, крикнул:
– Oiga, compañero, где ты достал этого мула?
– Нашел его на пастбище, – ответил я неосторожно.
– Так я и думал! – воскликнул тот. – Это мой мул. Слезай с него сию минуту!
– А седло тоже твое? – спросил я.
– Клянусь божьей матерью, что и седло мое.
– Значит, ты все врешь, потому что седло – мое собственное.
Я поехал дальше, а он остался на дороге и долго кричал и ругался. Затем я повстречал старика пеона, который вдруг нежно обнял мула за шею.
– Наконец-то! Мой мул, мой замечательный мул, которого я потерял. Мой Хуанито!
Кое-как я оторвал его руки от шеи мула, невзирая на мольбы заплатить ему за мула хотя бы пятьдесят песо в виде компенсации. В городе ко мне подъехал какой-то кавалерист и, преградив дорогу, потребовал, чтобы я немедленно вернул ему «его мула». Вид у него был грозный, а в руке он сжимал револьвер. Я отделался от него, назвавшись артиллерийским капитаном и заявив, что мул этот числится за моей батареей. Через каждые пять шагов я наталкивался на нового владельца мула, который спрашивал, с какой стати я разъезжаю на его собственном драгоценном Панчито, Педрито или Томасито! Наконец навстречу из казармы вышел солдат с письменным приказом своего полковника, увидевшего меня в окно, передать мула солдату. Я показал ему пропуск, подписанный: «Франсиско Вилья», и этого оказалось достаточно…
По широкой пустынной равнине, где так долго происходило сражение, поднимая тучи пыли, змеились длинные колонны – армия стягивалась в город. А по железнодорожному пути, насколько мог охватить глаз, один за другим двигались поезда с тысячами женщин, детей и солдат. Торжествующе гудели паровозы, воздух оглашался радостными криками. В городе с наступлением утра установился полный порядок и спокойствие. С момента вступления в город Вильи с его штабом всякий грабеж прекратился, и солдаты опять начали относиться с уважением к чужой собственности. Тысячи человек занимались уборкой трупов, вывозили их за город и сжигали. Еще пятьсот человек несли охрану города. Первый приказ по армии гласил, что всякий солдат, появившийся на улице в пьяном виде, будет расстрелян.
В третьем поезде был наш вагон, специально отведенный для корреспондентов, фотографов и кинооператоров. Наконец мы добрались до своих коек, своих вещей и до своего любимого повара-китайца. Наш вагон поставили в тупике неподалеку от станции. И когда мы, измученные жарой, пылью и усталостью, наконец удобно расположились в нем, но всем рядам стала рваться шрапнель – стреляли федералисты из Торреона. В это время я стоял в дверях вагона, но, услышав пушечный выстрел, не обратил на него никакого внимания. Вдруг я заметил в воздухе какой-то предмет, похожий на большого жука, за которым тянулся дымовой хвост. Он со свистом пронесся мимо нашего вагона и в шагах сорока с леденящим: трах! – ви-и-и-я! взорвался среди деревьев, где расположились лагерем кавалеристы со своими женами. Человек сто бросились к своим лошадям и в панике поскакали в сторону равнины, женщины кинулись за ними. Убило двух женщин и лошадь. Одеяла, пищевые припасы, винтовки – все было в панике забыто. Трах! – ви-и-и-й-я! – новый взрыв по другую сторону вагона. Теперь уже совсем рядом. Позади нас, на путях, двадцать длинных поездов, наполненных визжащими женщинами, пытались одновременно выехать со станции – истерично завывали гудки. Разорвалось еще два неприятельских снаряда, а потом мы услышали, как загремел в ответ «Эль Ниньо».
Обстрел оказал на корреспондентов и журналистов особое действие. Как только разорвался первый снаряд, кто-то достал фляжку с виски – совершенно по собственному побуждению, и мы пустили ее вкруговую. Никто ничего не говорил, но каждый, когда подходила его очередь, отхлебывал порядочный глоток. Всякий раз, как взрывался снаряд, мы вздрагивали и пригибались, но потом привыкли. Затем мы начали поздравлять друг друга и самих себя с тем, что мы такие храбрецы: вот спокойно сидим в вагоне под артиллерийским обстрелом! Наша храбрость возрастала по мере того, как виски убавлялось, а выстрелы становились все реже и наконец прекратились совершенно. Об обеде все забыли.