Выбрать главу

– Так нельзя говорить, – сказала Маринка строго и стала. Она была худенькой и самоуверенной девочкой и в балетной школе считалась лучшей ученицей. Тосик же был приземист и тяжеловат, в крупных веснушках и с соломенными бровями. Он прекрасно умел свистеть, ходить на руках и постоянно оказывался на крыше барака, откуда его снимали с приставной лестницей. Отравой его жизни была старшая сестра Ленка, докладывавшая матери обо всех художествах. Казалось, у нее не было другого дела, как следить за ним, не сводя глаз, и, когда его предприятия достигали критического пункта, лететь к матери, задыхаясь от негодования и радости; «Ма-а, Тоська разбил сейчас окно в 23-м бараке. Ма-а, Тоська порвал штаны на колючей проволоке… Тоська застрял под забором и его не могут выдернуть!»…

Мать вытирала о фартук усталые руки и, бросив стряпню, шла за Ленкой. «Вот придет отец, подожди», – говорила она только что выдернутому чаду, плетущемуся за ней в легкой расслабленности после пережитых сильных ощущений. Отец приезжал под вечер со своей работы, загорелый, перемазанный и изодранный не лучше сына. Довольный, что наконец дома, он не мог заставить себя его выпороть. Он пускал только страшный блеск в глаза и говорил мрачно: «Марш в угол»!» И хотя угол был плотно привален всяким барахлом, Тосик послушно и неудобно протискивался в него и застывал в жалкой позе, обняв мешок с картошкой. Если о нем забывали, он громко тянул носом, и отец подмигивал матери на унылый мальчишеский затылок:

– Что, мать, простим уж – так и быть, – и мать улыбалась рассеянно: «Да уж как хочешь!» – и примащивалась под лампочкой чинить мужнины носки. Лампочка была тускловата и висела голая, без абажура, на пропыленном шнурке. Под ее светом склоненная голова матери поблескивала невеселым лоском. А отец, дымя, разглаживал на столе шершавыми ладонями карту Южной Америки, сдувал дым на сторону и говорил с наслаждением:

– Да, а тут вот – это все тропические леса, тут белых еще и не бывало; а тут болота, желтая лихорадка. А вот тут самый экватор проходит… Думала ли ты, мать, что поедешь на экватор? – И она ухмылялась, откусывая нитку и не поднимая глаз: «Заедешь и на экватор»… – говорила тихонько и кончала многоточием, за которым стояло в прошлом столько пролитых слез, столько бледного ужаса и просиженных ночей: «заедешь и на экватор»…

Ленка мыла посуду, а Тосик подходил к отцу и смотрел на карту тоже, на ее зеленые, синие, коричневые пятнышки, – и ему было совсем не страшно попасть на экватор. Он уже представлял себе, как интересно будет пролезть под самым этим канатом, вокруг земли обтянутым, и как индейцы помогут ему, бледнолицему брату, из-под него выдернуться.

Мать же, крестясь на ночь на темную иконку над койкой, шептала: «Господи, сделай чудо, не допусти. Чтобы не надо было экватора. Сделай чудо, Господи!»…

Натка

Пол в бараке был шершавый и зыбкий. Когда Натка, припрыгивая, бежала по коридору, то ей казалось, что она уже на пароходе и качка начинается. Вообще в лагере ей нравилось все – и то, что здесь много детей, и то, что все они собираются уезжать, и то, что никак уехать не могут. Нравилось, что стены тонкие и слышно, как пьяный сосед, приходя домой, швыряет консервные банки и начинает скверно ругаться. Только в самом интересном месте мама с папой, переглянувшись, перебивают его громким разговором о предстоящей дезинфекции. Натке нравилось даже то, что в ПРО дважды затеряли их рентген, и пришлось ездить поездом в далекий город. Натка страшно любила поезда, и вечером, после молитвы, добавляла про себя, виновато косясь на родителей: «Господи, сделай, чтобы в ПРО опять потеряли наш рентген!..» Натке даже нравилось стоять в очереди за молоком, там можно было много чего наслушаться, а иногда разыгрывались очень занятные скандалы, а тогда и очередь пропустить не жаль было, засмотревшись и заслушавшись.

Шла Натке уже седьмая весна. Еще год тому назад она была совсем маленькой и даже не знала азбуки, а сейчас сама читает сказки, и даже немецкий «ферботен» узнает, куда бы его ни налепили. Был смех зимой с таким ферботеном. Холодно было в бараке, как на полюсе, а дров не было. Папа ходил по вечерам промышлять у заборов. В темноте оно не видно, – притащил раз со щепками какую-то доску, посмотрели, а это ферботен. Ну, ничего, горел он весело, только краска шипела и трещала на огне, – одним ферботеном меньше, не пропадут немцы. Так папа сказал, и Натка повторила – не пропадут немцы. И правда – не пропали, все тут. Они же у себя дома, им ехать некуда. Разве что на велосипеде в соседнее село: на плечах гороховая крылатка, на голове шляпа с метелочкой стоймя, во рту трубка, и сквозь рыжие усы – вонючий-вонючий дым. Они сами по себе, лагерь сам по себе, и немцы Натку интересовали мало. А весна интересовала – и как ломались и звенели гигантские сосульки, падая с крыш бараков, и как толевые эти крыши мягко дымились на солнце, и как во всех сияющих лужах лагеря отражалось яркое небо с быстрыми белыми облаками, и как вылезал народ на лавочки блаженно посплетничать на солнышке, и деревья по горам стояли в молочнолиловой дымке – набухали крепкими почками. Было почему-то весело, и немножко сдавливало горло, как перед выступлением на елке, перед тем, как сказала первые слова: «Здравствуй, русская красота» – дальше стало тепло и легко, и не хотелось уходить со сцены.