Он говорил четко и медленно — сказывался педагогический опыт.
— Позвольте, мистер Уайт, но мыслить — во имя чего?
— Чтобы выработать собственное мнение! Единственная роскошь в мире — собственное мнение. Очень немногие обладают им, хотя очень многие воображают, что обладают. Очень многие люди думают так-то и так-то не потому, что они действительно так думают, а потому, что им сказали: думайте так. Сказали в школе, в газете. И люди согласились. А между тем единственное, ради чего стоит жить, — это собственное мнение, отличающее меня от других!
— Но ведь существует и другое: единство мнений, радость встречи с единомышленником, братство единомышленников!
— И к чему это приводит? Только к ненависти, ненависти ко всем, кто думает иначе! Нет, увольте меня от братства во мнениях. Мне говорят, например: я должен любить родину. Что значит: любить родину? Любить Америку? Вы знаете, что наша граница с Канадой условна: прямая линия на карте. Почему я должен любить землю только до этой черты? Любить правительство? Людей, которых я никогда не видел? Я могу любить свою семью (увы, семьи у меня нет!), свой дом, свою улицу, трех-четырех друзей. Но любить двести миллионов сограждан? Сейчас можно жаловаться на разобщенность людей, плакаться об одиночестве. Я говорю: в разобщенности — спасение!
При всем том мистер Уайт обладал редкостной общительностью. Чуть ли не всякий раз, спускаясь из своего номера в «лобби» нашей гостиницы, я заставал его за беседой: то с группой молодых японцев, то с кем-нибудь из приезжих. Однажды я присоединился к беседе Уайта с неким Джоном — индийцем по крови, родившимся, однако, на Багамских островах и ныне состоящим в канадском гражданстве.
— Мистер Фоняков, — спросил меня Джон, — вот сейчас вы смотрите на совсем непривычный для вас, как я понимаю, мир. Можете ли вы сказать, что смотрите на этот мир без всякого предубеждения, что вы составляете свое мнение о нем предельно объективно?
— Я стремлюсь быть объективным — так, как я понимаю объективность. Но я не могу сказать, что мой мозг— «табула раза», чистая доска. Я приехал сюда с каким-то жизненным опытом, с каким-то воспитанием, какими-то своими представлениями о добре и зле. Я могу что-то откорректировать, уточнить в своих представлениях, но совсем отказаться от них — значит отказаться от себя…
— У нас говорят в этих случаях: я не могу снова стать девушкой, — засмеялся Уайт.
— Думаю, что уж это никому не дано, — принял я его шутку.
— Не скажите, — задумчиво возразил американец. — Я могу…
«Здесь вы можете отведать русские блюда…»
Незадолго до его отъезда мы зашли с ним позавтракать в русский ресторан «Балалайка». Японцы в русских косоворотках разносили пирожки и шашлык «коззак стайл» («в казацком стиле»), но Уайт ограничился чаем с вареньем: деньгами он, в противоположность бытующему представлению о путешествующих американцах, не был богат. Из проигрывателя лилась мелодия: «Светит месяц, светит ясный, светит белая луна».
— О чем эта песня? — спросил Уайт.
Я перевел.
— Это песня о вечном и самом главном, — сказал он. — Никакие границы и правительства не могут остановить лунный свет. Они не могут остановить любовь.
— Красиво звучит, мистер Уайт, но ведь мы живем не в идеальном мире. И хороши бы мы были, если бы около трех десятилетий назад противопоставили тем, кто пришел с оружием на нашу землю, только радение о собственном мнении плюс лунный свет…
Внимание, вы вступаете на «Жемчужный остров»…
— Ну, будет, будет, — улыбнулся он. — У нас слишком мало времени, чтобы закончить этот спор. Я много езжу по свету, но никогда не бывал еще в коллективистских странах (Уайт тщательно избегал слов «социализм» и «капитализм»). Надеюсь осуществить это в будущем году. Может быть, пойму что-то новое для себя…
Наутро я помог ему дотащить чемодан до такси и помахал рукой вслед умчавшейся машине.
В конце прошлого века он продавал рыбу и фрукты морякам английских судов, приходивших к японским берегам. Если выручка оказывалась малой, он «подрабатывал», ложась на спину и жонглируя ногами.
После смерти он, бронзовый, поднялся на пьедестал на принадлежащем его наследникам «Жемчужном острове» близ городка Тоба. Невысокий старик с морщинистым, волевым лицом. Как свидетельствует фотография в его мемориальном музее, расположенном тут же, Кокити Микимото до глубокой старости, будучи уже сказочно богатым, не утратил способности и даже склонности к ножному жонглированию. На фотографии «жемчужный король» лежит на спине, задрав ноги вверх и вращая ими какую-то доску. Лицо у него такое же морщинистое, суровое и непреклонное, как на памятнике. Дети — гости острова, — которых он таким образом развлекает, смотрят с удивлением и даже некоторой растерянностью.
Не просто было вырастить когда-то первую жемчужину. Недаром ей поставлен памятник!
Когда в молодости он загорелся идеей искусственного культивирования жемчуга, его считали сумасшедшим, одна только жена верила в него, пока наконец в 1893 году не была получена первая, еще не идеально круглая, жемчужина. Момент извлечения этой жемчужины из раковины запечатлен на картине в музее, а самой первой жемчужине поставлен на острове памятник.
Сегодня наследники претворяют в жизнь, как говорит рекламный проспект, лозунг старого Микимото: «Украсить шеи всех женщин мира жемчугом от Микимото».
Тут же, на острове, можно увидеть «сеанс» работы девушек-ныряльщиц, одетых в белое. На эту работу берут только девушек: нужны тонкие и нежные пальцы.
Можно посетить и небольшую фабрику, где жемчуг сортируют и сверлят.
Между прочим, стоимость нитки жемчуга колеблется от трех до двухсот тысяч иен, хотя, честное слово, не будучи специалистом, трудно увидеть существенную разницу между нитками за двадцать и, скажем, за сто тысяч иен.
Вся «экспозиция» острова как бы говорит: вот, он был беден, у него была идея, у него была настойчивость. Пробейся и ты, если можешь. А если не сможешь — пеняй на себя.
Один из «гвоздей» музейной экспозиции — «колокол Свободы от Микимото», экспонировавшийся на нью-йоркской мировой выставке в 1939 году. Он сделан сверху донизу из драгоценного «золотого» жемчуга.
На пляже в маленьком городке Дзуси тренировалась студенческая команда регбистов. Яйцевидный мяч метался по песку, выписывая самые неожиданные фигуры.
Тут же, в сторонке, упражнялись болельщики. Один из них ударял в барабан и по этому знаку остальные дружно кричали что-то непонятное для меня, но, безусловно, родственное популярным на трибунах наших стадионов возгласам: «Жми, Вася!» или «Судью на мыло!»
Только нашим болельщикам, конечно, и в голову не пришло бы тренироваться. Для них вся прелесть — в импровизации. А эти готовились увлеченно и истово.
В одном из парков нам с переводчиком повстречалась однажды группа школьниц — милых, скромных, подтянутых, в форменных костюмчиках-матросках. Завязалась беседа-игра: на все вопросы школьницы (их было десятка полтора) отвечали хором, причем удивительно согласно, без малейшей заминки. Словно какой-то невидимый дирижер управлял ими, ударяя в невидимый барабанчик.
Позвоню папе!