Потом жена-вдова Гюльбалы.
Так вот она чья дочь!.. У нее свое горе, не меньшее потрясение, чем это.
«Странно, — думал Саттар, — но Хуснийэ-ханум ни разу не вспомнила о невестке, будто и не женат был сын, хотя именно жена Гюльбалы и должна была ночью быть дома и о ней в первую очередь и следовало сказать».
— А я ему не нужна была вовсе. Он другую любил.
— Кого?
— Это вы узнайте сами.
— Может, вам кажется?
— Ну, да, вы мужчина, женщина-следователь об этом бы не спросила.
— А сами-то вы знаете, кого именно любил, или только догадывались?
— Я видела, что не нужна ему, а он же мужчина, он не может без женщины.
Она оперировала двумя категориями — женщины и мужчины.
Вот и Мамиш. Он сидит напротив Саттара, и Саттару отчего-то симпатичен этот парень; может, это чувство обманчиво, кто знает? Но как вызвать его на откровенный разговор?
Надо же, оба они почти ровесники, одно поколение, у каждого за плечами жизнь, о которой можно рассказывать, вспоминая забавные истории, сидя за чашкой кофе или, если Мамиш играет в шахматы, за шахматной доской. Глядеть с балкона на огни родного им обоим города, который разросся, раскинулся, ах как похорошел, чистый и нарядный, потом выйти к бульвару, к бухте, похожей на серп, побродить по знакомым до боли улицам детства, вспоминая, а что же было здесь прежде, ведь изменился, очень изменился родной город!.. Как жаль, что вести им иные речи, когда один спрашивает, доискиваясь истины, — ведь надо же! Случилось такое!.. — а другой, да еще в шоковом состоянии, когда погиб близкий друг, должен отвечать, поведать самое сокровенное незнакомому человеку.
Но именно здесь, сидя у следователя, у которого умные, добрые и понимающие глаза (обидно, что именно при таких трагических обстоятельствах они встретились!), Мамиш вдруг вспомнил то, чему не придал особого значения в ту ночь, когда возвращался от Гюльбалы; потому, видимо, не придал, что факты были ошеломляющие, а это лишь слова. И вспомнил, кажется, оттого (Мамиш был как в тумане, и верил, и не верил случившемуся, и никак не мог отогнать от себя крик Хуснийэ, который разбудил его; это было дня два или три назад, но такие длинные и длинные дни, никак не кончатся…), что следователь задал ему вопрос: «Не было ли у него разлада между жизнью, которой он жил, и тем, что он думал?»
— Надо хоть раз в жизни, — сказал Гюльбала в ту ночь Мамишу, — каждому из нас суметь ответить самому себе: зачем ты приходил в этот мир?
— И что бы ты ответил?
— Я бы сказал так: друзья мои, перед вами человек, который думал одно, говорил другое, а поступал по-третьему. И вот что удивительно: он всеми считался нормальным и, в сущности, был им. Но это что?! Парадокс состоит в том, что, говори он, что думает, и поступай, как говорит и думает, ой что было бы на свете! Какой бы переполох и тарарам начался! «Хватай! — кричали бы. — Гони его в шею!» Это в худшем случае, а в лучшем все бы сочли его ненормальным или чудаковатым, которого в приличный дом и пускать нельзя, избегай и сторонись!..
— Ты говоришь страшные вещи!
— Но зато чистую правду.
— Правду ли?
— Послушай, перестань лгать! Признайся хоть раз в жизни, что я говорю правду! И признайся, что не один я такой!.. Нет, нет, тебя я не имею в виду, не волнуйся!.. И почему я такой? Как же я дожил до такого?
Неужели все это говорил ему Гюльбала? Не приснилось же Мамишу! Каждое слово Гюльбалы врезалось в память, и не вышибешь оттуда. Но как ясно говорил он; Гюльбала вообще-то иногда излагал свои мысли с железной логикой, это у него с детства; Селиму-то он доказал, что тот для блатного мира не человек! И получил право по законам того же мира делать с ним все что вздумается.