Амираслан не смог бы объяснить, почему не назвался полным именем, опустил первую часть; видимо, после «Мамиша» напыщенно прозвучало бы «Амираслан» — «Эмир среди львов» или «Лев среди эмиров»… Если бы тот сказал «Мухаммед» или хоть искаженно «Магомед», можно было бы тогда и «Амираслан».
А потом в день поминок по Гюльбале пришел почти одновременно с бригадой; старший сын Гейбата Машаллах, не стриженый, обросший щетиной в связи с трауром, заправлял всей поминальной процедурой: встречал пришедших, следил за очередностью входа, помещение-то маленькое, за подачей чая, чтоб никто не был обойден; а народ все идет и идет. Знакомые, родные, родственники, друзья, знакомые друзей, соседи по кварталу, сослуживцы отца, матери, самого Гюльбалы, приятели братьев, просто любители ходить на поминки: здесь и разговоров наслушаешься о городских новостях, о мировых событиях, диспуты и споры между верующими и неверующими, истории всякие, последние известия… Хорошо, когда много помощников: сразу же моется посуда, быстро заваривается чай, кто-то подает, кто-то убирает со стола, откуда-то принесены большие самовары и на плите стоят здоровенные чайники для заварки. А народ все идет и идет… Минуту-другую Амираслан постоял с бригадой Мамиша на улице, пока не освободилось наверху место. Амираслан шепнул тогда Мамишу: «Твое счастье, что есть алиби, дворничиха видела…» — «А если б не видела?» — Мамиша возмутила бестактность Амираслана, а тот пожал плечами: «Что с тебя взять, раз в таких элементарных вещах ничего не смыслишь».
— Да, слава у них мировая, все вокруг трубят о феноменальном изгибе наклонного бурения!
— Значит, собираешься совершить скачок? Занять ключевой пост?
— Поверь мне, все силы я отдам своей нации… Не сердись, может, я лишнего наговорил, всякое иногда в голову лезет. Живем, боремся, анонимки друг на друга строчим, а жизнь-то уходит. Ты, кажется, не был на похоронах сына Хасая?
— Был на кладбище.
— Я тебя не заметил.
— А я в штатском в толпе стоял.
Амираслан то к Хасаю подойдет, то к вдове.
— Жуткая картина, когда в гроб, в землю… Иногда ночью как представлю, что когда-нибудь и я вот так… В землю, а сверху плиты каменные, и все! — Глаза у Амираслана влажные. Удивительно, как быстро он полысел.
— Перестань, нам с тобой еще жить да жить… Где же официант, расплатиться надо.
— Кто пригласил, тот и платит, не знаешь разве?
Когда прощались, Амираслан напомнил:
— Оставь Хасая, прошу.
Саттар пожал плечами.
— И чего вы так всполошились? И ты, и твой зять. Дело как дело. Необходимые формальности, не более.
Странно, но Саттар вспомнил Рену, как она появилась в полутьме. И как волновалась, напуганная несчастьем. Именно Рену — не Хуснийэ, не вдову, не Хасая, за которого так хлопочут, а именно ее, Рену.
Окончательный разговор с Мамишем — и дело закрыть.
Повестку в угловом доме подписал кто-то из Бахтияровых, здесь их много в связи с трауром.
А Мамиш — на работу. Только он за ворота, как на углу какой-то человек стоит, насупился, на Мамиша смотрит, да так пристально, что Мамиш поздоровался. Незнакомец молча свернул за угол. Мамиш глянул в ту сторону, куда тот ушел, — ни души.
Недоумение перешло в тревогу, и она не оставляла Мамиша всю его недолгую дорогу до пристани и весь длинный путь на теплоходе. Люди поглядывали на Мамиша, а один даже спросил: «Не болен?» Не станешь же каждому объяснять, что в трауре. И Гая с упреком сказал о бороде, которая так не к лицу Мамишу. А небритость — это признак лени, и нечего прикрываться традициями. Долгий траур тоже косит живых, иссушает душу: первые три дня, седьмой день, каждый четверг до сорокового дня, сороковой день. А потом годовщина. Мамиш насупился. «Бриться я все равно не буду».
Грохот и лязг.
Крытый брезентом грузовик привозил рабочих с буровых в жилой поселок. В застекленных дверях общежития Мамиш увидел себя: черная борода, щетина впивается в руку, когда засыпаешь. А чего злишься? Злость на себя, Р, на братьев матери, Хасая.