— Задержались, работа была тяжелая.
— Знаю, а как же?.. Но ты пойди, он очень просил, — повторяет она, — долго ждал тебя Гюльбала, очень долго.
дай хоть чаю попить!
Как ей рассказать? Болят мышцы, ноги гудят, спать, спать… Буровая барахлила, тяжелый пласт, давление росло и росло; потом бур заклинило, пока они раствор вкачивали; опасно, когда давление растет, очень опасно; может, как на соседней буровой… Море от толстого нефтяного слоя как в крокодиловой коже. Заклинило бур, схватило, Мамиш и так и сяк, на ручку тормоза всей силой давит — никак не высвободить бур, будто пригвоздили ко дну. Что там, в глубине? Час бились. А как удачно провели первое наклонное бурение!.. Писали газеты, передавали по радио, телевидению, показывали в киножурнале… Мамиш на фотографиях вышел плохо, если бы не перечислили имена, доказывать пришлось бы, что это, мол, я за Гая стою. Смещенное лицо, будто одно наложено на другое, и оттого нет четкости во взгляде, весь облик расплывчат и неясен. Даже «Правда» о Гая рассказала, а тут… Хитрый же Гая! И везучий. Нефть под глубокой водой — до нее не доберешься, если бурить прямо, сверху, потому что нет еще оснований для глубоководного бурения. Вот и сообразил Гая, хотя наклонное бурение до него придумали, но то на суше, а здесь море; да еще с таким отклонением! Впервые в мире! Раньше американцев! Прямо не доберешься, а мы наклонно, сбоку, неожиданно для пласта. Он же дикарь, этот пласт. К нему надо умеючи подойти, стратегия ясна, а тактика — это талант, интуиция; и не каждому это дано; если напрямую не возьмешь, схитри, придумай, черт бы тебя побрал, посиди, мозгам дай пошевелиться, если, конечно… И наклоняет, наклоняет он трубы… Первое бурение прошло успешно, и Гая взялся за второе; пусть бы другой, хватит судьбу испытывать — и слава есть, и уважают, и деньги большие всей бригаде выпали, — так нет, взялся Гая еще бурить, с наклоном, правда, чуть меньшим. А тут заклинило! Скандала не оберешься!.. Но главное — спокойно, без паники. Как это не слушаются недра? А мы этот бур сейчас… «Отойди-ка, Мамиш!» Гая отодвинул Мамиша, и сам не знает, как ему удалось высвободить бур, чутье какое или что еще? Много времени потеряли, но обошлось, и давление стало нормальным.
— Ладно, пойду.
Кресло сначала было в большой комнате, где Хасай жил, перекочевало потом в среднюю, комнату Аги и Гейбата, потом в комнату Теймура, еще в одну и — в самую маленькую, ту, о которой Тукезбан Мамишу писала («Там у меня комната есть, живи в ней, она теперь твоя»). Мамиш вынес кресло на балкон: и место занимает, и толку никакого. Любил в нем сидеть Гюльбала. Кресло это — их прадеда Агабека, отца их бабушки Мелек-ханум. Сидя в кресле, Гюльбала сказал очень обидное Мамишу. Весь утонул в нем, голова чуть ли не на уровне ручек, в выпуклые гладкие глаза львов пальцами тычет. «Мой отец лучше твоего». Мамишу обидно, но он молчит. Гюльбала у них на улице самый сильный, заводила. «А ну за мной!» — и все бегут за ним на соседнюю улицу, где драка с «чужими», и те, конечно, по дворам разбегаются, станут они связываться с Гюльбалой!.. Стоит он, ребята вокруг столпились, и Гюльбала рассказывает, как мушкетеры дерутся… Потом Мамиш прочел, видит, многое он присочинил, не так было. Расскажет, потом плюхнется в кресло, будто он и есть мушкетер, к ним в Баку приехал, устал после боя, сел отдохнуть. Сидит, сидит, вдруг вскакивает, уходит в комнату и зовет Мамиша: «Иди сюда! — Достает из буфета высокую бутыль вина. Никого нет. — Хочешь? Это моему папе привезли. Давай…» Наклоняет бутыль, и густое вино льется в кружку.
К ним без конца несут и несут, по коридору топают и топают люди в сапогах, чарыках, галошах, кепках, папахах каракулевых, шляпах.
«На, пей».
«Ты сначала».
«Боишься? — и одним махом полкружки. — Теперь ты», — говорит хрипло уже. И Мамиш пьет. Сладкое и обжигает. И снова Гюльбала в кресле сидит. Многое от него впервые Мамиш услышал. И не только про мушкетеров. Гипнозом увлекся. Вольф Мессинг и Кио. Однажды даже пытался Мамиша усыпить. Усадил в кресло и давай ему в глаза впиваться взглядом, и пальцы — будто лапа коршуна. «Спи!.. Спи!.. Ты хочешь спать!.. У тебя тяжелеют веки, ты закрыл глаза!..» Мамиш закрыл глаза, но спать ему не хочется, и он, конечно же, сколько бы Гюльбала ни долбил «Спи!..», не уснет. Только бы не расхохотаться, а то обидится. Приятно даже — сидишь в мягком кресле, отдыхаешь. «Уф, жарко! — говорит Гюльбала, видя, что «опыт» не удался. — Толстокожий ты, тебя не берет». — «Не умеешь, вот и валишь на меня». — «Это я не умею?» — вскипает Гюльбала. Но «опыт» не повторяет. А потом стоят они, Мамиш рядом, и Гюльбала, их вожак, вожака другого квартала «разоблачает». Это Селим из Крепости, как его называют, гроза города. Но откуда Гюльбала знает, удивляется Мамиш, что Селим в милиции дал «твердое слово»? Исчез, будто лечился в больнице от ножевой раны, а сам трусливо прятался… И Гюльбала, доказав, что Селим вовсе не вожак и не человек даже, может делать с ним — это неписаный закон блатного мира — все что захочет. И Гюльбала не спеша достает бритву («Неужели?..» — у Мамиша захватило дыхание) и полосами разрезает шелковую рубашку «врага»; лезвие иногда касается тела, и Селим вздрагивает, но молчит. Одна полоска, другая, много полос уже, и тот уходит посрамленный, и ленты рубашки развеваются, треплются на ветру.