У романтики ведь тоже есть свои границы. За их пределами начинается безрассудство. Надо уметь отличать одно от другого.
Поисковая группа учителя догнала лесников лишь на вторые сутки, когда те только что пришли на приют в залесенную долину реки.
Маленький барак, именуемый приютом, оправдывал своё название разве что жарким летом. Тогда он хоть давал тень от солнца и крышу от дождя. Зимой же выглядел совсем невесело. Щелястые стены пропускали не только ветер, но и снег, посредине стояла искорёженная печка, а вдоль стен — полусожженные нары. Закопчённый верх, сорванная с петель дверь, сугроб на земляном полу, выбитом сотнями туристских кедов, — вот и весь приют.
Александр Сергеевич окинул взглядом неприглядную хоромину и с досады плюнул. Как все это не походило на его гостеприимное хозяйство, где даже зимой можно жить, а при необходимости и отыскать на чердаке мешочки с гречкой, горохом, солью и вермишелью, сэкономленные за лето и оставленные «для плавающих и путешествующих».
На промороженных нарах лежали четыре заросших студента. Их укрыли чем только могли. Тарков и Борис Васильевич обменялись понимающим взглядом. «Плохо», — безмолвно сказал лесник. «Вижу», — одними глазами ответил ему учитель.
У одного из лыжников — закрытый перелом бедра. Он в плохом состоянии, небритые скулы, потрескавшиеся губы. Ещё двое с обмороженными щеками и ногами, они подавлены, измучены. Четвёртый тихо стонал: он сильнее других обморозил ноги. У них хватило мужества не оставить раненого, хотя он и просил их об этом. Самый слабый из четвёрки — тот, у кого оказались обмороженными ступни. Он выглядел лучше других. Оказывается, остальные трое отдавали ему свою долю, чтобы поддержать. Все это было благородно до слез, но никак не оправдывало самой безумной затеи.
На расспросы время не тратили. Борис Васильевич глянул на своих учеников, и они сразу поняли его.
— Аллюр три креста, — вполголоса сказал он. — Вот записка Юдину. Он все сделает.
— Есть аллюр три креста. — Саша положил записку в шапку и почему-то поплевал на ладони, прежде чем надеть рукавички.
Открылась щелястая дверь, стукнули лыжи. Трое парней понеслись по долине вниз и вниз, лавируя между деревьями с такой скоростью, что учитель испуганно поморщился. Но он надеялся на своих ребят. От приюта пошла дорога известная, заблудиться нельзя. Чем скорее они примчатся домой, тем лучше.
Пока Саша и его товарищи скользили по снежной долине, подбадривая друг друга; пока врывались в Жёлтую Поляну и отыскивали директора турбазы, прошло немного времени. Но затем пришлось поднять на ноги врачей, вызвать из Адлера вертолёт, а с лесопункта — два вездехода для подстраховки, и на это ушло время. Борис Васильевич за эти часы сделал все, что в его силах: туго перебинтовал распухшую ногу раненого, дал мазь обмороженным, успокоил их, а Тарков и его спутники согрели чай, приготовили мясо, и ребята размякли.
Теперь они искренне, хоть и с большим опозданием, жалели о свершённом, клялись, что больше никогда-никогда… И ели, сколько могли, пили сладкий горячий чай, а вскоре уже начали подшучивать над своим положением, хотя оснований для шуток, честно говоря, совсем не было. Старшие прекрасно понимали, какая тяжёлая операция предстоит одному и как все трудно может сложиться у другого, с обмороженными ногами. Но они только глядели понимающими глазами, а говорили вслух совсем другое, стараясь поддержать в хлопцах дух боевитости и уверенности, столь необходимый им для новых испытаний.
А тут как раз загремело небо. Вертолёт облетел долину, выбрал полянку пообширней и осторожно снизился, покачиваясь и вращаясь вокруг своей оси. Завихрился и полетел во все стороны снег, колёса повисли над самой землёй, прицелились и вдавились в снег. Выпрыгнул врач, с виду как все походные врачи — в халате поверх пальто, с непроницаемым лицом, с чемоданчиком в руках. Его проводили в балаган. Мотор не глушили, винт слабо вращался. Врач глянул намётанным глазом на больных и приказал:
— Всех в машину.
Ещё три — пять минут деятельной суеты, слова ободрения. Дверца вертолёта закрылась. Пилот прибавил газ, и железная птица, подпрыгнув, косо полетела над долиной, набирая высоту. На приюте стало тихо-тихо.
— Ну вот… — произнёс учитель.
Лесники посидели, покурили у печки. Александр Сергеевич рассказал Таркову об опасном приключении с зоологом и о Самуре. Тот удивлённо покачал головой.
— Уж кто-кто, а Ростислав-то Андреевич! — с укором сказал он, не одобряя легкомысленного поведения Котенки в зимних горах.
— А зубра того мы видели, — сказал другой лесник.
— Не самого, конечно, — поправил Тарков. — Следы видели, когда лазили через леса. Сюда перебрался, непоседа, к морю ближе. Уже приноровился, ожинник копытил в лесу, глубокий снег ему не помеха. Похоже, обосноваться на южном склоне задумал.
— Ему бы зубриху с молодняком ещё перемануть, — заметил Сергеич. — А то что же одному-то. Само собой, скушно.
— Пригони. Возьми хворостину, а то кнут — и давай, сотвори доброе дело, — сказал Тарков, и все засмеялись.
В это время где-то очень далеко хлопнул винтовочный выстрел. Все разом повернулись в ту сторону. Смягчённый расстоянием, звук этот походил на треск дерева от мороза, на разлом льда, на эхо каменного обвала. Но чуткое ухо Таркова не обманулось.
— Стрельнули, — сказал он. — Неужто опять балуют, гады?
Глава десятая
УЩЕЛЬЕ ЖЕЛОБНОГО
Глубокой зимой, когда над горами бушевали снежные метели и непогода заволакивала ущелья рыхлым снегом, в широком распадке у подножия крутого хребта медведица родила двух медвежат.
Берлога, где произошёл этот обыденный для лесной жизни случай, находилась на южном склоне, метрах в ста пятидесяти выше шумного ручья Желобного, который не замерзал даже в самые лютые морозы и шустро бежал под снегом к соседнему ущелью, где билась о скалы свирепая река. Там на водопадах и заканчивал ручей свой путь, рассыпаясь в мелкую водяную пыль над камнями узкой теснины. Грохот Желобного медведица слышала всю зиму. Стоило ей приложиться ухом к сухому песчаному дну берлоги, как шум становился громче. Под него особенно хорошо дремалось в длинные зимние ночи, когда медведица не испытывала ни малейшего желания выйти из тёплой берлоги.
Она не первый год проводила зимние месяцы в этом тщательно охраняемом месте. Кусты лещины, перепутанные лианой, скрывали вход под каменную плиту, косо лежавшую на других камнях по сторонам довольно глубокой расщелины. Небольшой каменистый порожек перед входом по первой весне и поздней осенью, когда солнца мало, служил отличным солярием для неё самой и для медвежат, едва они открывали глаза и обретали способность двигаться самостоятельно. К этому порожку сбоку подходила узкая тропа. Словом, позиция отличная, а дом не из тех, которые медведица могла арендовать у природы только на один сезон. Три года назад, выгнав отсюда влюблённую парочку енотовидных собак, медведица уже не уступала берлоги никому; даже своих прошлогодних детей, изволивших как-то заявиться, чтобы провести в родительском доме сто двадцать дней, — даже их она встретила таким выражением недовольства, что они не рискнули вступить и на площадку, не то что в берлогу.
Над берлогой стоял редкий, крупный пихтарник, чуть ниже густел пока ещё не тронутый буковый лес с прекрасным молодняком, обещавшим продолжение рода по меньшей мере ещё на полтора-два столетия.
А на той стороне Желобного, за хаотическим нагромождением глыб, в разное время свалившихся с крутого склона в русло ручья, — на той стороне, примерно в двух километрах ниже, как раз где начиналась территория заповедника, лес уже рубили. Могучие пихты, из века в век одевавшие весь хребет, то и дело валились на землю, и тогда по лесу прокатывался тихий предсмертный вздох, и все живое вздрагивало.
На той стороне постоянно гремел мотор лебёдки, двигались тросы, перетаскивая наверх огромные бревна — очищенные трупы деревьев, грохотали и чадили минские самосвалы-хлыстовозы, увозя древесину в Камышки и дальше, где из прекрасного, чистого пихтарника люди делали дощечку для тарных ящиков и клёпку для бочек, превращая, таким образом, лес — ценность вечную — в пустячки, временно обслуживающие людей, которые год спустя спишут отслужившее изделие и сожгут его на заднем дворе базы.