К тому времени, как последний завиток извилистой тропинки остался позади, восток уже заметно посветлел, и Джейн Шайи постепенно начала меркнуть в ее сознании. Стояла тишина, воздух был мягок. В сумеречном свете деревья позади нее давали прихотливые отражения в оконных стеклах. Через лужайку порхнул кардинал. Поднимаясь на крыльцо, она уже думала о работе, о своем рассказе, о женщине в водах залива Санта-Моника и о Хиро, об испытанных им несправедливостях и бедах, о том, как он впишется в рассказ. Ну конечно: муж героини, кто же еще. Он ее бросил, и теперь они, полиция, его ищут, и он скрывается в…
Она обмерла. Еда исчезла — почерневшие бананы и испорченные груши, рыбные консервы и заплесневелое печенье, и все прочее, и на столе был бардак, и на диванчике что-то темнело, да, какая-то масса, фигура какая-то. Ее окатило горячей волной радости. «Кто хлебал в моей чашке? — вспомнилось ей. — Кто ложился в мою постель?» — и она неслышно скользнула в дом, встала у стенки и просто стояла так, пока фигура на диванчике не обрела очертания Хиро Танаки. Но сегодня он был какой-то другой. Через секунду она сообразила: он чистый теперь. Ни тебе лейкопластыря, ни ссадин, ни волдырей, ни укусов. Во сне закинул ногу на ногу; ступни тоже чистые и без свежих царапин. На нем были те же Таламусовы шорты, полыхавшие в сумерках всеми первобытными цветами тропической радуги, но майку он раздобыл новую, серую футболку обычного фасона с подобием герба на груди. Вытянув шею, она прочла надпись: «Джорджия Буллдогс». А потом она заметила обувь: уже не стоптанные и рваные туфли Таламуса, а сияющие новенькие высокие кроссовки «Найк». Рут улыбнулась. Кот настоящий.
Ей вовсе не хотелось его будить — она представила себе испуганные глаза, отвисшую от ужаса челюсть, того и гляди, дернет в окно, как девочка из сказки про трех медведей; но не могла же она весь день так стоять, хоть кофе бы глотнуть. Помедлив немного — пять минут, десять? — она на цыпочках прошла через комнату, нашла чайник и поставила на плитку. Потом взялась за уборку — смела со стола в ладонь крошки, сложила пустые консервные банки в старый бумажный пакет, который валялся за письменным столом, сбрызнула водой жесткие розовые кувшинчики саррацении. Крышка чайника как раз начала прыгать, когда она обернулась и увидела, что Хиро открыл глаза. Он лежал неподвижно, скрючившись как бездомный на скамейке в парке, но глаза были открыты, и он смотрел на нее.
— Доброе утро, — сказала она, — с возвращением.
Он сел и заплетающимся языком поздоровался. Со сна он был как пьяный. Все тер и тер глаза костяшками пальцев. Зевнул.
Рут положила в чашку растворимого кофе, залила кипятком.
— Кофе? — протянула чашку ему.
Он принял чашку, церемонно поклонившись всей верхней половиной тела, и с наслаждением начал прихлебывать, сощурив глаза до щелочек. Он смотрел, как она наливает себе кофе, потом встал, неловко навис над ней.
— Я осень вам багодарна, — сказал и осекся. Рут, держа горячую чашку обеими руками, взглянула в эти странные желтоватые глаза.
— Не за что, — ответила она и, увидев его озадаченное лицо, произнесла как по учебнику, выделяя каждое слово, давая ему время разжевать его и переварить: ч.
— Чувствуйте — себя — как — дома.
Он вроде как просветлел, непомерно широко улыбнулся и шевельнул рукой. Передние зубы у него росли неровно, заезжали один за другой, и от этого улыбка выходила глуповатая. Уж не первый ли раз она ее видит? Не могла вспомнить. Но улыбнулась в ответ, дивясь, из-за чего весь этот сыр-бор, из-за чего всполошились все эти эберкорны, турко, шерифы пиглеры, все старые кумушки на острове. Ведь он совершенно безвреден, может, чуть-чуть жалковат даже — если раньше она и могла малость опасаться, то теперь-то все ясно.
Улыбка вдруг исчезла с его лица, он начал переминаться с ноги на ногу и водить глазами по комнате.
— Меня зовут Хиро, — внезапно выпалил он, протягивая ей руку, — Хиро Танака.
Рут вложила в его руку свою и поклонилась в ответ, словно принимая начальную позу менуэта.
— А я Рут, — сказала она. — Рут Дершовиц. — Да, — отозвался он и вновь расцвел улыбкой, — Русу, я осень рада познакомиться.
Неделей раньше Хиро Танака в нерешительности стоял на обочине дороги, засыпанной щебенкой и залитой пузырящимся от жары гудроном. Дорога сулила свободу, обещала вывести его на чистую скоростную магистраль, на которой стоят все эти манящие безымянные города. Он поворачивал голову то влево, то вправо, желая выбрать направление, но в обе стороны дорога одинаково терялась в мареве. Унылый вид, ничего не скажешь. Секретарша с ее провизией осталась позади, среди болот и кустарника, а впереди клонящееся к закату солнце указывало путь на запад, где дикий материк и еще более дикий океан лежали между ним и землей, которую он покинул навсегда, хотя теперь-то он по ней затосковал. Чего бы он только не дал за сонную скуку углового магазинчика, торгующего лапшой, где никогда не увидишь ничего интересного, кроме лапши. Или за тишину крохотного парка в двадцать татами по ту сторону улицы от бабушкина дома, где вся-то природа — аккуратно обрезанные кустики, цветы на клумбах да струйка воды поверх скрепленных цементом блестящих камушков. Он вспомнил, как в детстве проводил там время на скамейке, читая комиксы или новости бэсубору, и журчанье воды поднимало его над самим собой на целые часы.
Но что толку травить себе душу — все это навсегда потеряно. Он в Америке, в стране первобытной, необузданной природы, в кипящем котле, полном ядовитых змей, жалящих насекомых и липкой грязи, где за каждым деревом притаился полоумный негр или белый маньяк — он в Америке, где ему новую жизнь надо начинать. Ему хотелось повернуть направо, на север, где, как он знал, раскинулись эти исполинские города для полукровок, — но нет, для начала там будет кокаколовый магазин со всеми его безмозглыми продавцами и тронутыми покупателями, туда он уже пробовал сунуться, и с него хватит. Он двинулся налево, на юг.
На этот раз он пошел не таясь, прямо по обочине — злой, ощетинившийся. Пусть попробуют его взять. Плевал он на них, на ублюдков носатых. Первый раз за много дней он оделся в чистое — в одежду хакудзинов — и не собирается хорониться в придорожной помойке, как загнанный кролик. Хватит. Сыт по горло. Уж как-нибудь он доберется до Города Братской Любви. На своих двоих. И не завидует он тем, кто встанет у него на пути. Он шел — раз-два, раз-два, — озаренный закатным солнцем, окруженный роем комаров, а дорога оставалась неизменной. Деревья и кусты, вьюнки и лианы, стволы, ветви, листья. Над головой проносились птицы, у глаз плясала мошкара. То и дело он наступал на останки ящериц и змей, высушенные солнцем и расплющенные шинами до толщины бумажного листа. Он перевел глаза чуть дальше и увидел, как что-то скользнуло по асфальту. Туфлями ему вскоре натерло ноги.
А потом он услышал позади себя этот звук: ровное урчание мотора, шорох шин. Он наклонил голову и сжал зубы. Подонки. Хакудзины сраные. Ни за что не обернется, ни за что не посмотрит назад. Шелест мотора все ближе, шины стучат по трещинам дороги, сердце стучит у горла… и пронеслась мимо — порыв ветра, обшарпанный бампер, детские лица, прижатые к заднему стеклу. Нормально, подумал он, нормально, хотя был весь липкий от пота и руки дрожали.