Когда мы говорим, что даже экспериментальные науки имеют на Востоке традиционную основу, то мы хотим сказать, что, в противоположность тому, что имеет место на Западе, они всегда связанны с определенными принципами; они никогда не теряются из виду, а сами по себе случайные вещи считаются достойными изучения только в качестве последствий и внешних проявлений чего-то, принадлежащего другому порядку. Конечно, метафизическое и научное познание не перестают от этого глубоко различаться; но между ними нет абсолютного разрыва, подобного отмечаемому в современном состоянии научного познания на Западе. Чтобы привести пример на самом же Западе, можно рассмотреть расстояние, отделяющее точку зрения античной космологии и космологии Средних веков от точки зрения физики, как ее понимают современные ученые; никогда до настоящего времени изучение чувственного мира не рассматривалось как самодостаточное; никогда наука этой меняющейся и мимолетной множественности на самом деле не признавалась достой ной имени познания, если не находилось средства ее связать в той или иной степени с чем-то стабильным и постоянным. Согласно древней концепции, продолжающей существовать на Востоке, любая наука считалась ценной не столько сама по себе, сколько в той мере, в какой она своим особым образом и в определенном порядке вещей отражала высшую, неизменную истину, к которой с необходимостью причастно все то, что обладает какой-нибудь реальностью; а так как черты этой истины каким-то образом укоренены в идее традиции, то всякая наука также проявляется как продолжение самого традиционного учения, как одно из его приложений, вторичных и, несомненно, случайных, вспомогательных и несущественных, составляющих познание более низкого уровня, если угодно, но тем не менее, все еще истинное познание, потому что оно сохраняет связь с высшей ступенью, т. е. с познанием чисто интеллектуального порядка. Как видно, эта концепция ни за что не стала бы приспосабливаться к грубому натурализму факта, который заключает наших современников в одной только области случайного, и даже более узко, в одном только разделе этой области[13]; а так как восточные люди не меняют из-за этого своих убеждений и не могут этого делать, не отрицая принципов, на которых основывается вся их цивилизация, то оба типа ментальности кажутся решительно несопоставимыми; но поскольку именно Запад меняется и, к тому же, меняется без конца, то, может быть, настанет такой момент, в который его ментальность, наконец, изменится в благоприятном направлении и откроется более благоприятное понимание, тогда эта несовместимость испарится сама по себе.
Мы полагаем, что достаточно показали, до какой степени оправдана оценка западной науки восточными людьми; при этих условиях, кое-что может объяснить безграничное восхищение и суеверное уважение, предметом которого является наука: а именно то, что она находится в совершенной гармонии с нуждами чисто материальной цивилизации. Действительно, ведь речь не идет о незаинтересованном умозрении; умы, все заботы которых обращены во вне, заняты приложениями, которым наука дает место, и прежде всего, практического и утилитарного порядка; «сциентистский» дух приобрел свое развитие, главным образом, благодаря механическим изобретениям. Именно эти изобретения, начиная с XIX века, вызвали настоящий психоз энтузиазма, потому что они, казалось, имели целью рост материального благосостояния, открыто являющийся главным стремлением современного мира; однако не догадываясь об этом, создают все больше новых потребностей, которые не могут удовлетворить, так что даже с этой, весьма относительной точки зрения, прогресс есть нечто весьма иллюзорное; однажды вступив на этот путь, больше уже не могут остановиться, все время нужно что-то новое. Но как бы то ни было, именно эти приложения, смешиваемые с самой наукой, создают ей доверие и престиж; это смешение, которое может происходить только у людей, не знающих, что такое чистое умозрение, даже в плане науки, стало настолько обычным, что, если открыть любую публикацию, то там всегда можно встретить под именем «науки» то, что должно, собственно говоря, называться «промышленностью»; тип «ученого» в представлении наибольшего числа людей, это инженер, изобретатель или конструктор машин. Что касается научных теорий, то они извлекают пользу из этого состояния ума, мало того, они его порождают; и если те, кто менее всего способен их понять, принимают они на веру и воспринимают как настоящую догму (и они тем легче обольщаются, чем меньше понимают), то потому, что они считают их, справедливо или нет, действующими заодно с этими практическими изобретениями, которые кажутся им столь чудесными. Говоря по правде, эта солидарность гораздо более кажущаяся, чем реальная; гипотезы, более или менее несостоятельные, не значат ничего для этих приложений и открытий, мнение о полезности которых может различаться, но которые, в любом случае, имеют достоинство быть чем-то эффективным; и наоборот, все то, что может быть реализовано в практическом плане, никогда не сможет доказать истину какой-либо гипотезы. Наконец, говоря более общим образом, никогда нельзя предоставить собственно экспериментальной верификации гипотезы, так как всегда можно найти множество теорий, которыми те же самые факты будут объясняться в равной степени хорошо; можно устранять некоторые гипотезы, когда замечают, что они находятся в противоречии с фактами, но оставшиеся продолжают быть только гипотезами и больше ничем; этим путем никогда нельзя достичь достоверности. Для людей, которые приемлют только грубые факты, для которых нет другого критерия истины, кроме «опыта», понятого исключительно как констатация чувственных феноменов, не возникает вопроса, продвигаться ли так же дальше или действовать иначе, тогда остаются только две возможные позиции: совершенно примириться с гипотетическим характером научных теорий и отказаться от всякой достоверности ради простой чувственной очевидности; или же не признавать этот гипотетический характер и слепо верить всему тому, чему учат от имени «науки». Первая позиция, разумеется, более интеллектуальная, чем вторая (учитывая границы «научного» интеллекта), это позиция тех некоторых, менее наивных, чем остальные, ученых, которые отказываются быть обманутыми своими собственными гипотезами и гипотезами своих коллег; во всем, что не касается непосредственной практики, они приходят к более или менее полному скептицизму или, по меньшей мере, к пробабилизму: это «агностицизм», приложимый уже не только к тому, что превосходит научную область, но и распространяющийся на сам научный порядок; и покидают они эту негативную позицию только через более или менее сознательный прагматизм, заменяя, как у Анри Пуанкаре, рассмотрение истинности гипотезы рассмотрением ее удобства; не есть ли это признание непоправимого невежества? Между тем, вторая позиция, которую можно назвать догматической, с большей или меньшей искренностью поддерживается другими учеными, но, в особенности, теми, кто считает себя обязанным защищать нужды образования; всегда казаться уверенным в себе и в том, что говорится, скрывать трудности и сомнения, никогда ничего не произносить в форме предположения, таково самое легкое средство заставить принять себя всерьез и приобрести авторитет, когда имеют дело с публикой, в основном, некомпетентной и неспособной к различению, обращаются ли при этом к ученикам или же хотят заняться популяризацией. Естественно, что эта установка принимается (и на этот раз, бесспорно, более искренно) теми, кто это образование получает; это также позиция тех, кого называют «широкой публикой», а «сциентистский» дух во всей своей полноте, с его особой слепой верой, можно отметить у людей, которые обладают лишь полузнанием, в той среде, где царит состояние умов, часто квалифицируемое как «начальное», хотя оно и не является исключительно достоянием ступени, носящей это название.
13
Мы говорим о натурализме факта, потому что это ограничение принимается многими людьми, которые не исповедуют натурализм в более специальном философском смысле; так же как существует позитивистский склад ума, вовсе не предполагающий позитивизма как системы.