Выбрать главу

В самом интеллектуальном порядке или, скорее, в том, что от него осталось, следует отметить странный феномен, который является лишь частным случаем только что нами описанного: это страсть к поиску, прини­маемому за самодостаточную цель, без всякой заботы когда-нибудь достичь какого-то решения; тогда как другие люди ищут, чтобы найти и чтобы знать, западный человек наших дней ищет, чтобы искать; евангельские слова: Qimrite et invenietis (Ищите и обрящете) есть для него мертвая буква во всей силе этого выражения, потому что он называет «мертвым» то, что составляет окончательное завершение, а «живым» то, что есть только бесплодная деятельность. Болезненная страсть к исследованию, настоящее «умственное беспокойство», без конца и без выхода, особенно явно в современной философии, большая часть которой представляет собою лишь серию совершенно искусственных проблем, которые существуют только потому, что они плохо поставлены, которые рождаются и продолжают существовать только из-за тщательно поддерживаемых двусмысленностей; проблемы неразрешимые, раз они таким способом сформулированы, но их вовсе и не стремятся разрешить; весь смысл их существования состоит в бесконечной подпитке споров и дискуссий, которые ни к чему не ведут и не должны ни к чему вести. Замещать таким образом познание исследованием (мы уже в этой связи отмечали столь замечательное заблуждение «теории познания»), означает просто отказаться от собственного предмета интеллекта, и при этих условиях становится хорошо понятно, что некоторые в результате доходят до устранения самого понятия истины, так как истина может быть понята только как завершение, которого должно достичь, а они вовсе не хотят завершения своего исследования; следовательно, это не может быть чем-то интеллектуальным, даже если понимать интеллект в самом широком смысле слова, не в самом высоком и не в самом чистом; если мы могли говорить о «страсти к исследованию», то потому что, действительно, речь идет о вторжении сентиментальности в ту область, для которой она должна оставаться чуждой. Разумеется, мы не протестуем против самого существования сентиментальности, являющейся естественным фактом, а только против ненормального и незаконного ее расширения; надо уметь ставить каждую вещь на свое место и там ее оставлять, но для этого требуется понимание универсального порядка, которое ускользает от западного мира, где закон составляет беспорядок; отвергать сентиментализм еще не означает отрицать сентиментальность, равно как отвергать рационализм не значит отрицать разум; сентиментализм и рационализм одинаково являются ошибками, хотя для современного Запада они являются двумя сторонами одной альтернативы, из которой он выйти не способен.

Мы уже говорили, что чувство крайне близко к материальному миру; не случайно язык тесно связывает чувственное (le sensible) и чувствительное (le sentimental), но если не следует доходить до их смешения, то все-таки они представляют собой две модальности одного и того же порядка вещей. Современный дух почти исключительно повернут во вне, в сторону чувственной области; чувство кажется ему внутренним и в этой связи он нередко старается противопоставить его ощущению; но все это очень относительно, а истина состоит в том, что «интроспекция» психологии сама схватывает только феномены, т.е. внешние и поверхностные модификации бытия; поистине, внутренней и глубокой является только высшая часть интеллекта. Это может показаться удивительным для тех, кто, как современные интуиционисты, знают только низшую часть интеллекта, представленную чувственными способностями и разумом в той мере, в какой он прилагается к чувственным объектам, его даже считают более внешним, чем чувство; но по сравнению с трансцендентным интеллектуализмом восточных людей, интуитивизм и рационализм находятся на одном и том же уровне и в равной степени останавливаются на внешней стороне бытия, вопреки иллюзиям, в соответствии с которыми та или другая из этих концепций надеется постичь что-нибудь из его внутренней природы. По существу, речь никогда при этом не идет о том, чтобы выйти за пределы чувственных вещей; разногласие касается только используемых методов достижения этих вещей, манеры, согласно которой надлежит рассматривать, того из разнообразных аспектов, который следует сделать более очевидным: мы можем сказать, что одни предпочитают настаивать на стороне «материи», а другие на стороне «жизни». Таковы, в действительности, ограничения, непреодолимые для западной мысли: греки были неспособны освободиться от формы; современные люди кажутся неспособными освободиться от материи, а когда они пытаются это сделать, то в любом случае не могут выйти за область жизни. Жизнь, так же как и материя, а тем более форма, все это суть только особые условия существования чувственного мира; следовательно, все это находится на одном и том же уровне, как мы только что сказали. Современный Запад, за редким исключением, принимает чувственный мир в качестве единственного объекта познания; пусть он отдает предпочтение тому или другому из условий этого мира, пусть он изучает его с той или иной точки зрения, проходя его в каком угодно направлении, но область, в которой он осуществляет свою умственную активность, все равно остается той же самой; если кажется, что эта область простирается дальше или ближе, то она никогда не заходит слишком далеко, разве что только чисто иллюзорно. Впрочем, со стороны чувственного мира имеются различные продолжения, которые все еще принадлежат к той же ступени универсального существования; в зависимости от рассмотрения того или иного условия среди тех, что определяют этот мир, можно иногда достичь того или иного продолжения, все равно оставаясь замкнутым в специальной и определенной области. Когда г-н Бергсон говорит, что интеллект своим естественным объектом имеет материю, то он ошибочно называет интеллектом то, о чем он хочет говорить, и делает он это потому, что ему неизвестно то, что является подлинно интеллектуальным; но он, по сути, прав, если он имеет в виду под этим ошибочным наименованием только самую низшую часть интеллекта или, более точно, то применение, которое из него делают на современном Западе. Что касается него, то он, в основном, свое внимание уделает жизни: известно, какую большую роль в его теориях играет «жизненный порыв» и смысл, который он придает тому, что он называет восприятием «чистой длительности»; но жизнь, какую бы ценность ей ни приписывали, все равно неразделимо связана с материей, и это все тот же мир, но рассмотренный здесь согласно «органицистской» и «виталистской» концепции, иначе говоря, согласно «механической» концепции. Когда в устройстве этого мира предпочтение отдают витальному элементу над материальным, то естественно, что чувство берет верх над так называемым интеллектом; интуиционисты с их «духовным переворотом», прагматисты с их «внутренним опытом» просто взвывают к темным силам инстинкта и чувства, которые они принимают за саму основу бытия, и когда они доводят до конца свою мысль или, скорее, свою тенденцию, то они приходят, как Уильям Джеймс, к решительному возвещению превосходства «подсознательного», самым невероятным образом переворачивая естественный порядок, о котором всегда свидетельствовала история идей.

Жизнь, рассматриваемая сама по себе, есть всегда изменение, непрестанная модификация; поэтому понятно, что она гипнотизирует дух современной цивилизации, для которой изменение тоже является самой яркой чертой, заметной с первого взгляда, даже если ограничиваются самым поверхностным исследованием. Когда таким образом оказываются замкнутыми в жизни и в концепциях, прямо к ней относящихся, то ничего не могут узнать о том, что ускользает от изменения, о трансцендентном и неподвижном порядке, порядке универсальных принципов; они, следовательно, больше не имеют никакого возможного метафизического познания, и мы все время приходим к констатации этого, как неизбежного последствия любой характеристики современного Запада. Мы говорим здесь скорее об изменении, нежели о движении, потому что первое их этих двух понятий более широкое, чем второе: движение есть только физическая или, лучше сказать, механическая модальность изменения, оно из тех понятий, которые имеют в виду другие несводимые к ней модальности, оставляя за ними даже более «витальный», в собственном смысле, характер, за исключением движения, понятого в обычном смысле, т. е. как простое изменение ситуации. Кроме того, здесь не следует преувеличивать некоторые оппозиции, становящиеся таковыми только с более или менее ограниченной точки зрения: таким образом, механическая теория, по определению, есть теория, претендующая все объяснить через материю и движение; но расширяя, насколько возможно, идею жизни, можно в нее включить и само движение, и тогда сразу становится заметным, что так называемые противоположные или антагонистические теории, по сути, гораздо более равноценны, чем это хотели бы допустить их сторонники соответственно[21]; здесь нет ничего, как с той, так и с другой стороны, кроме большей или меньшей узости видения.Как бы то ни было, концепция, предстающая как «философия жизни», тем самым есть, с необходимостью, «философия становления»; мы хотим сказать, что она заключена в становлении и не может из него выйти (становление и изменение синонимы), что приводит к размещению всей реальности в этом становлении, к отрицанию того, что вне него и по ту сторону от него что-то существует, поскольку систематический дух так создан, что хочет заключить в свои формулы всю тотальность Универсума; и в этом также есть определенное отрицание метафизики. Таков эволюционизм во всех своих формах, начиная с самых механических концепций, включая грубый «трансформизм», и вплоть до теорий такого типа, как у г-на Бергсона; ничто другое, помимо становления, в них не находит места, и, кроме того, рассматривается более или менее ограниченный раздел в нем. Эволюция, в общем и целом, это только изменение плюс иллюзия относительно смысла и качества этого изменения; эволюция и прогресс суть одно и то же, с небольшими отличиями, но сегодня чаще предпочитают первое из этих двух слов, потому что в нем находят более «научный» оборот; эволюционизм является как бы производным этих двух больших суеверий, одно суеверие науки, а другое – жизни, а его успех создает как раз то, что рационализм и сентиментализм оба находят в нем свое удовлетворение; разнообразные пропорции, в которых комбинируются эти две тенденции, способствуют разнообразию форм, в которые облекается эта теория. Эволюционисты полагают изменение повсюду, даже вплоть до самого Бога, если они его принимают: так, г-н Бергсон представляет себе Бога как «центр, откуда фонтанируют миры. Он не есть некая вещь, но непрерывность фонтанирования»; и специально добавляет: «Бог, определенный таким образом, ничего завершенного не имеет, он есть непрекращающаяся жизнь, действие, свобода»[22]. Итак, именно эти идеи жизни и действия составляют у наших современников настоящую манию и переносятся в область, которую хотят видеть умозрительной; на деле, это упразднение умозрения в пользу действия, которое наводняет и впитывает все. Эта концепция Бога в становлении, который является только имманентным, но не трансцендентным, а также концепция истины (что то же самое), тоже в становлении, и являющейся только чем-то вроде идеального предела, эти концепции совсем не являются исключением в современном мышлении; прагматисты, принявшие идею ограниченного Бога прежде всего ради «моральных» мотивов, не являются ее первыми изобретателями, так как то, что считается эволюционирующим, с необходимостью должно быть понято как ограниченное. Прагматизм, по самому своему определению, считает себя, прежде всего, «философией действия»; его более или менее признаваемый постулат состоит в том, что человек имеет потребности только практического порядка, потребности одновременно материальные и сентиментальные; следовательно, это упразднение интеллектуальности; но если дело обстоит так, то почему все еще хотят создавать теории? Это мало понятно; прагматизм как и скептицизм, от которого он отличается только своим отношением к действию, если он желает быть последовательным, должен ограничиваться простой мысленной установкой, которая даже не может стремиться к логическому доказательству, не опровергая самою себя; но, несомненно, весьма трудно удерживаться строго в этих условиях. Человек, сколь ни был бы он интеллектуально павшим, не может помешать себе, по крайней мере, размышлять, хотя бы для того, чтобы отрицать разум; впрочем, прагматисты его не отрицают, как скептики, но они хотят его свести к чисто практическому использованию; они пришли после тех, кто хотел свести весь интеллект к разуму, но не отказывал ему в теоретическом использовании, и в этом еще одна ступень еще большего упадка. Есть даже пункт, в котором отрицание прагматистов заходит еще дальше, чем чистых скептиков: последние не оспаривали, что истина существует вне нас, а только то, что мы ее можем достичь; прагматисты, в подражание некоторым греческим софистам (вероятно, не принимавшимся всерьез), доходят до того, что устраняют саму истину.

вернуться

21

Мы уже это отмечали по другому поводу, относительно двух противоположных разновидностей «монизма», одной спиритуалистической, а другой материалистической.

вернуться

22

«Творческая эволюция», с. 270.