Весной Месир начал работать, но словно потерял интерес к жизни. Глаза его потускнели, он замкнулся и почти перестал улыбаться. Мэри тоже погасла. Они так же вместе пили чай, грели перед камином хлеб, смотрели «Кремней», но все равно что-то изменилось.
В начале лета Мэри объявила о своем решении:
— Я знаю, чем я больна, — сказала она моим родителям. — Мне нужно вернуться домой.
— Но айя, — возразила мать, — тоска по дому не болезнь.
— Бог знает, чего ради мы сюда приехали, — сказала Мэри. — Я больше не могу. Нет. Конечно, ни в коем случае.
Решение ее было бесповоротно.
Англия разбила ей сердце, разбила тем, что была не Индия. Лондон убивал ее тем, что он не Бомбей. А Миксер? — подумал я про себя. Наверное, убивал ее тем, что он больше не Миксер. Или, может быть, сердце ее, заарканенное любовью, любовью к Западу и любовью к Востоку, разрывалось между ними на части и билось, как киношные лошади, которых тянут в разные стороны Кларк Гейбл и Монтгомери Клифт, и она поняла: чтобы жить, ей придется выбрать?
— Мне нужно домой, — сказала Мэри-Конечно. — Да, конечно. Бас[65]. Хватит.
Тем летом, летом 64-го года, мне стукнуло семнадцать. Шандни вернулась в Индию. Польская девочка Розалия, подружка Дюрре, сообщила мне, жуя сандвич в магазине на Оксфорд-стрит, что она помолвлена с «настоящим мужчиной» и я должен о ней забыть, так как Збигнев очень ревнивый. И когда я шел обратно к подземке, голос Роя Орбисона пел у меня в ушах «Все кончено», но дело-то было в том, что ничего никогда и не начиналось.
Мэри-Конечно покинула нас в середине июля. Отец купил ей билет до Бомбея, и в то последнее утро всем было больно и тяжело. Когда мы снесли ее чемоданы, привратника Месира внизу не оказалось. Мэри не постучалась к нему в дверь, а прошла через дубовый вестибюль, где на стенах сверкали отполированные зеркала и медные рамы, села на заднее сиденье нашего «форда-зодиака» и сидела прямо, сложив на коленях руки и глядя перед собой. Я знал и любил ее всю свою жизнь. Черт бы побрал твоего ухажерчика, хотел крикнуть я ей, а как же я?
Мэри оказалась права. В Бомбее аритмия прошла, и, судя по письму ее племянницы Стеллы, на сердце Мэри не жалуется и сейчас, в девяносто один год.
Вскоре после ее отъезда отец объявил о своем намерении «переменить место жительства» и перебраться в Пакистан. Как всегда, это был приказ, без обсуждений и без объяснений. В конце лета отец сказал об этом домовладельцу, семья уехала в Карачи, а я вернулся в школу.
Через год я получил британское подданство. Думаю, мне повезло только благодаря Додо, который, несмотря на партию в шахматы, все-таки не стал мне врагом. Этот паспорт сделал меня свободным во многих смыслах. Теперь я мог ехать, куда захочу, и выбирать то, что хочу, не спрашивая отцовского разрешения. Но арканы на шее остались, остались они и по сей день, и тянут меня в разные стороны, на Запад и на Восток, затягивая петлю все туже и требуя: выбирай, выбирай.
Я лягаюсь, встаю на дыбы, храплю, заливаюсь ржанием. Я не желаю выбирать себе новые путы. Прочь, ремни и арканы, прочь, не могу! Слышите? Я отказываюсь от выбора.
Примерно через год после того, как мы уехали из Ваверлей-хауза, я оказался неподалеку и решил заглянуть к ухажерчику. Сгоняем разок-другой партию, подумал я, и он опять сделает из меня котлету. В пустом вестибюле, где не было ни души, я постучался в каморку. Дверь мне открыл незнакомый человек.
— А где Миксер? — воскликнул я от неожиданности громко. — То есть привратник, то есть мистер Месир.
— Привратник здесь я, — сказал человек. — Я не знаю никаких миксеров.