Время от времени она приезжала с мужчиной, всякий раз с новым. Он ждал ее в машине. Красивый парень, в красивой машине. И я говорила, что скучать ей не приходится. А она отвечала, что о мужиках больше и слышать не желает. «Ну, по твоему виду не скажешь», – возражала я. Тогда она бросала, взгляд на своего очередного верного рыцаря, изображая ледяную холодность, начинала вспоминать, как его зовут, или просто фыркала: «Ах, этот…» – и пожимала плечами.
Поначалу мы с ней говорили о Натане. Теперь больше не говорим. По обоюдному согласию. Избегаем этой темы по мере возможности.
Нельзя иметь все, что хочется. Такова жизнь.
Паула растягивается на диване, на солнышке. Ей неохота идти на работу. Она рассказывает мне, что Ева с Марком ругались всю ночь напролет. Она слышала их перепалку. Но я смотрю в окно и говорю ей:
– Я должна вернуть собаку во что бы то ни стало.
И мы обе разражаемся истерическим смехом.
Когда я выхожу из полудремы, Паулы уже нет. Потом мне приносят обед. Я спрашиваю у домработницы:
– Вы не видели мою собаку?
Я звоню Розе Деларю и рассказываю о своей беде. Она говорит, что сейчас возьмет бинокль. Я жду. Смотрю на деревья; с ветвей капает вода. Смотрю на воронье, на линию горизонта, смотрю на солнце, не мигая…
– Подожди, подожди, – говорит Роза. – Нет, ничего не вижу. Прости, Мэри-Джо, но я ничего не вижу. Да, кстати, скажи, как ты там справляешься?
Я вешаю трубку. Смотрю, как перелетают туда-сюда вороны. Некоторые садятся на провода. Я не желаю разговаривать с президентшей Общества друзей озера.
После полудня я кое-как выбралась на улицу и принялась звать Рекса. Я орала что было сил. Не меньше часа.
Встревоженные соседи выходили посмотреть, что происходит. Я объясняла им, в чем дело. Это был такой тихий квартал… Но я ведь не из этих темнокожих хулиганов, не шваль какая-то, я всего лишь чокнутая соседка, которой никто ничего не смеет сказать, учитывая, какое несчастье на нее обрушилось. Никто из этого сборища педерастов и дремучих реакционеров, передававших свои шмотки Красному Кресту и встречавшихся в холле синематеки, чтобы по очереди лизать друг другу задницы, никто из них и не осмеливался сказать мне ни единого слова. Я даже не ждала, пока они уйдут, и вновь принималась кричать. Я вцеплялась в подлокотники, набирала в грудь побольше воздуха и вопила что есть мочи, надрывая глотку, призывая этого идиотского пса, который один меня и не слышал. На меня бросали злобные взгляды, я видела с трудом сдерживаемую ярость и метала молнии в ответ, но меня окружали в основном католики, регулярно посещавшие церковь, поэтому они предпочитали поворачиваться ко мне спиной и дожидаться, пока я сдохну. А пока я перегораживала тротуар своей коляской и трепала всем нервы, но никто не осмеливался мне ничего сказать. Я внушала слишком острую жалость. Так что люди предпочитали смотреть в другую сторону.
Когда я вернулась домой, голос у меня пропал начисто. У меня едва хватило сил, чтобы развернуть коляску на сто восемьдесят градусов и вновь проехать через сад, который Фрэнк упрямо старался сделать таким же безобразным, как у соседей; они все обменивались своими маленькими секретами, знай себе срезали цветы, в то время как у них за спиной вдоль горизонта все полыхало и толпы людей убивали друг друга на всех континентах и на улицах того города, которого, между прочим, мне начинало не хватать, города, чьи башни и высотные здания отсюда были видны как через уменьшительное стекло, на тех самых улицах, которые я не раз прочесывала вдоль и поперек. На третьей скорости.
Я нагнулась, и мне удалось подцепить немного снега, которым я протерла лицо. В результате промочила блузку. Солнце светило ярко, но я была в полном раздрае, просто с ума сходила. Я дрожала всем телом… верхней его половиной… Да, все из-за этой истории с собакой. Я принялась делать из мухи слона и даже проплакала минут пять. До прихода Натана.
У меня не было ни единого шанса ему понравиться, само собой, но я быстренько вытерла глаза, немножко попудрилась, поправила шиньон, который наша домработница, умывавшая меня по утрам, мяла с еще большим усердием, чем мои ляжки. Мазнула по губам темной, почти черной помадой; кстати, косметикой меня снабжает Паула, а Дерек приходит на дом, чтобы выкрасить мне волосы хной, придающей им темно-рубиновый оттенок с медным отливом, и я нахожу, что он очень неплох. Кажется, во мне еще что-то есть. У меня осталось лицо, прекрасные зеленые миндалевидные глаза и красивое лицо, оно покоится на развалинах… Когда я так говорю, мне возражают: