Хорошо помню обгорелого летчика. Его притащили в палату после допроса. На лейтенанта даже нам было страшно смотреть, от его лица даже «дядьки» глаза отводили, но на другой день выбросили на мороз.
Помню грузного и седого полковника. Его ординарец ранен не был, но эвакуировать своего командира не смог и остался при нем. Дней через пять забрали их на допрос, и больше я не видел ни того, ни другого.
Мой командир роты тоже долго не продержался. Утром написал письмо жене, попросил отправить, если выживу. Ночью умер.
Эту просьбу командира роты, нужно сказать, я выполнил: и письмо его сохранил, и отправил в город Южа Ивановской области, а оставить себе адресок не догадался. На карте сколько раз этот город находил, хотел съездить, поискать жену, детей старшего лейтенанта, но как это сделать, если имя и отчество его не знал, а фамилию забыл? Вспоминаю разные, но ни в одной не уверен. Из-за меня он, наверно, до сих пор числится в списках пропавших без вести...
— В декабре, — продолжал сосед после короткой паузы, — наши разбомбили элеватор, а зерно горит долго, оно, думаю, и спасло тех, кому было суждено в этом аду выжить. Хлеб из зерна пекли, похлебку варили... «Больница. В больницу, в палату», — говорю так, потому что лежали мы в здании больницы, а там была настоящая душегубка. Помните, какие морозы стояли в ноябре и декабре сорок первого? Думаете, наше здание хоть как-то отапливалось? Ни дня! В комнате «дядьков» буржуйка, конечно, была. В нашей — куржак на стенах, он же и с потолка в глаза сыпался.
Меня как принесли в палату, свалили на солому, так я больше и не поднимался. А что на мне? Курточка, родителями Сережи подаренная, да какое-то тряпье, принесенное теми женщинами, которые привезли меня в больницу. До сих пор помню свои почему-то толстые и громадные коленки. Мы дошли до того, что игру на выживание придумали... Может, и не надо об этом, но из песни слова не выкинешь, и уж если начал, так надо до конца. Я уже упоминал, что умирали чаще всего ночью, поэтому пари мы заключали вечером: кто до утра дотянет, тому пайка умершего. Его кончину еще день-два скрывали от «дядьков». Сейчас сытые люди нашу игру могут посчитать и безнравственной, но у нас все по-честному было: никто не мог знать, проснется ли он утром, право на лишнюю пайку у спорящих было абсолютно одинаковым, и, если уж совсем честно, заключая пари, мы желали себе тихой смерти в эту ночь — она прекращала бесплодные мучения, — а мизерная пайка не избавляла ни от голода, ни от холода, ни от смерти на следующий день.
— Хоть какая-то, пусть самая маленькая, надежда у вас все-таки была? — не удержался я.
— Никакой, — не задумываясь, ответил сосед. — И как ей быть, если бои отодвинулись к черту на кулички, в больнице — ни лекарств, ни перевязочных материалов, а о том, что немцам не удалось взять Москву, мы не знали. В декабре дошли слухи о нашем наступлении, но как оно пойдет, на каком направлении разовьется успех, тоже было неизвестно.
И еще мы понимали, что даже при скором освобождении, при настоящем уходе и хорошем питании и то нас поздно поднимать.
Он посмотрел в окно:
— Алушта скоро. Придется сокращаться, поэтому о других наших бедах рассказывать не буду. Послушайте, что произошло дальше. Теперь, наверно, никто не объяснит, как оставшиеся жить в такой антисанитарии, в голоде и холоде продержались до конца декабря. В это время ожил фронт, стал приближаться.
Настал день, и больницу посетила какая-то комиссия. Человек пятнадцать. Прошлись по палатам, покрутили носами и ушли. И сразу слух — больницу будут взрывать. Вместе с нами.
В ночь на тридцатое декабря начался сильный обстрел — у нас стекла повылетали, потом стала слышна пулеметная стрельба. Мы ждали взрыва, но немцам, видимо, было не до нас. Не взорвали, а утром в палату ворвались наши, в шапках со звездочками, в полушубках, с автоматами на груди. Ворвались и застыли, увидев нас. И мы ни встать, ни слова сказать не в силах. Я своих автоматчиков только на какой-то миг увидел, что-то крикнул, скорее всего, хотел крикнуть, а на самом деле только простонал. Вот тут надежда на жизнь появилась, я поверил, что и Клаву свою увижу, и сына, и второго ребенка, который должен был уже родиться... Этот день — на всю жизнь, да он и может быть всего один, потому что второго не выдержать — разорвется сердце.