Выбрать главу

На острие ножа

Да и хочет ли он прощения? Оно ничего не изменит в прошлом, не отменит того, что он совершил, а значит, и прощенному все равно придется жить со знанием того, на что он способен. Само собой, это неправда: это от одиночества, от невозможности встретиться глазами с Христом и узнать, что Его прощение — не просто слова, а исцеляющая благодать, и в Нем можно обрести нового себя, который не способен на грех. Но у Искариота нет ничего, кроме одиночества, в котором невозможна ни единая искра света. И нет у него ничего, кроме сознания греха, боли и ненависти к себе.

Да его просто трясет от ненависти — но теперь вся она, обращенная полсуток назад против Христа, обернулась и ударила по нему самому. Невозможная, невыносимая ненависть, сведшая с ума, заставившая убить Учителя, — вся она теперь против него самого, и ему нечем от нее закрыться, и некому его заслонить.

Он в самом деле заживо в аду, только ненавидит не Бога, а свой грех и себя, как воплощение этого греха. Что ж, ты сам выбрал воспринимать и оценивать себя через свои поступки. Вот и воспринимай теперь через этот грех.

Невозможно, нереально справиться самостоятельно с такой виной, когда ты задыхаешься, и ты сам — грех во плоти, и даже на мгновение отстраниться от этого не можешь. Невозможно справиться, когда вместо души у тебя дыра, а вместо разума — коктейль из ненависти к себе, к тому, на что ты оказался способен, ужас от происходящего прямо сейчас, ощущение, что еще полсуток назад можно было все изменить, а сейчас ничего поправить нельзя, и самое дорогое в мире разрушено твоими собственными руками. Когда тебя колотит озноб и все внутри оледенело, все черно, и нет спасения, нет, нет, нет.

Невозможно справиться, когда ты весь — меньше своего греха, когда просто не можешь выйти за его границы, отделить себя от него, ты полностью поглощен, нет в тебе ничего не изувеченного.

Лопухин, по существу, прав, когда пишет, что Искариот даже не плачет: «На глазах Иуды совсем незаметно тех слез, которыми обливался Петр». Поначалу-то точно не плачет, только дело совсем не в том, что он не раскаивается. Бывают состояния такого глубокого отчаяния, когда даже и не плачешь, потому что слезы — это какая-то эмоция, а ты уже фактически мертв, какие тебе еще эмоции.

А еще бывает эмоциональный ступор — характерный признак первой стадии шока, когда срабатывают психические «предохранители», спасающие от губительных эмоций. У Петра такого шока не было, а у Иуды, у которого все в сознании внезапно поворачивается на 180 градусов и мир рушится на голову, — есть. И заплакать ему сейчас — самоубийство для психики. Такие слезы ничего не облегчат, наоборот — измотают вконец и доведут до невменяемости.

В сущности, туда бы ему и дорога: со слезами или без слез, сложно не рехнуться в его-то положении. Но вместо того, чтобы потерять всякий разум и всякую волю от ужаса, боли и отчаяния и сделать петлю прямо в Гефсимании, Иуда каким-то невероятным усилием берет себя в руки.

Правда, сложно представить, чего это ему стоит.

Большинство из нас привыкло воспринимать евангельский текст как художественное произведение, хотя исповедуем мы, конечно, совершенно другое отношение. Но Иуда — живой человек, и ситуацию жесточайшей психотравмы переживает как живой человек. Мало душевных терзаний — стресс ударяет по нему и физически.

Ему очень плохо. Не хватает воздуха, знобит, секундные полуобмороки — от усталости, он больше суток не спал и совершенно вымотан и истощен психологическими перегрузками, и от невыносимых мыслей, что он сам виновен в кошмаре происходящего и от этого никуда не спрятаться. У него разламывается голова, стучит в висках, происходящее кажется сном, сейчас-сейчас все кончится — а оно не кончается. Сознание раз за разом мутнеет, чтобы защитить себя и не соскользнуть за грань безумия, но его неумолимо вышвыривает в реальность, и каждый раз это заново больно.

Все вокруг то слишком яркое и громкое, то, наоборот, нечеткое и глухое, словно сквозь подушку. Его тошнит, рвет желчью с кровью, это нормальная реакция организма на внезапный острый стресс. Но ничего не приносит облегчения, ничего. И прекратить боль нельзя, как нельзя исцелить или хотя бы обезболить ожог, не отняв от тела раскаленный уголь.

А углей на голову [71] он собрал достаточно. Ему больно думать, больно дышать, больно смотреть, потому что все возвращает к одной мысли о чудовищности случившегося и своей в этом вине. И оторваться от этих мыслей невозможно, потому что все происходит именно сейчас и с каждой минутой становится все хуже.