Представьте, что у вас переломана грудная клетка, не осталось ни одного целого ребра, сплошные осколки. А вам надо дышать, без этого вы умрете, но с каждым вдохом в легкие впиваются острия поломанных костей. И уже невозможно различить, где вздох, а где боль, где воздух, а где боль, где тело, а где боль.
Где жизнь, а где боль.
Духовное, душевное и телесное соединяются в нем в одно — в страдание.
Иуда заживо получает все то, что должен был получить уже после смерти. Конечно, как бы плохо ему сейчас ни было, это все цветочки по сравнению с тем, что было бы, умри он в Гефсимании, встреться он со всем этим без защиты собственной телесности.
Но ему, понятно, сравнить не с чем. И боль он испытывает предельно возможную для человека. И боль, и вину.
Все, что с ним творится от момента раскаяния, — это боль, и в этой боли он живой труп, и сам к себе он относится как к трупу, и обойдется он с собой — как с трупом. Он ни о чем не может думать, кроме как о смерти. Поскольку заведомо известно, что через несколько часов Иуда покончит с собой, то можно утверждать вполне обоснованно, что он находится, выражаясь медицинскими терминами, в состоянии острого пресуицида [72], вызванного невыносимыми, травмирующими переживаниями.
Именно в таком состоянии совершаются аффективные самоубийства: скорые, необдуманные, имеющие одну цель — убежать от боли, закончить страдание любой ценой, перестать быть, когда быть невозможно.
Ему бы вздернуться прямо на месте, повеситься на первом суку, спасаясь от этого тошнотворного ужаса, которому нет конца, нет избавления. В этом Иуду и винят: «он прибегает к смерти, чтобы скорее освободиться от печальной и отчаянной жизни…» [73] Нет, это неправда. Вместо того чтобы бежать в скорую смерть, спасая себя от кошмара и от безумия, он пойдет к вчерашним сообщникам.
Это совершенно парадоксально, потому что противоречит возможностям человеческой психики: будучи в состоянии аффекта от невыносимой боли, он действует разумно.
Согрешил я, предав кровь неповинную…
Тогда Иуда, предавший Его, увидев, что Он осужден, и раскаявшись, возвратил тридцать сребреников первосвященникам и старейшинам, говоря: согрешил я, предав кровь невинную. Они же сказали ему: что нам до того? смотри сам (Мф. 27: 3, 4).
А зачем он вообще туда пошел?
Какой в этом смысл?
«Конечно, заслуживает одобрения то, что он сознался, повергнул сребреники и не устрашился иудеев», — хвалит его Златоуст [74]. Конечно, заслуживает. Но зачем?
Вторит ему Феофилакт Болгарский:
«Запаздывает раздумьем Иуда; раскаивается, но не на добро. Сознаться — хорошо…» [75]
Да мы уже поняли, что хорошо! Неясно только, зачем ему это?!
«Говоря: „Согреших, предав Кровь неповинную“, Иуда свидетельствовал, что Иисус Христос невинно умирает, и иудеи, сказав: „что нам до того, смотри сам“, — согласились с его свидетельством; таким образом истина была засвидетельствована врагами» [76].
Прекрасно, все друг с другом согласились. Мне третий раз приходится спросить: зачем?
«Когда Иуда увидел, что Спаситель осужден на смерть, то не раскаялся, не почувствовал сожаления, а только потерял последнюю надежду. На самом деле ему не удалось пристать к первосвященникам и их партии. Дело было сделано, и Иуда, из учеников Христа, стал теперь врагам Христа совершенно не нужен. С другой стороны, ученики Христа после поступка Иуды также не могли возвратить его в свою среду [77].
Да что вы говорите! Вот это, последнее, конечно, особенно обидно.
Насчет того, что не раскаялся, — в Евангелии написано прямо обратное! Но и помимо этого: откуда бы Иуде утром в пятницу знать, что ему не удалось пристать к партии первосвященников, если он с ними после ареста Христа даже не говорил ни разу?
«Иуда счел за лучшее возвратить деньги тем, от которых они были получены. Этим хотя сколько-нибудь можно было скрасить преступление, совершенное предателем, и оно, по крайней мере, могло бы получить вид бескорыстного деяния» [78].
Зачем?! В благотворительность решил напоследок поиграть? Скрасить преступление бескорыстием? И пойти повеситься, огорчившись, что карьера не удалась и ученики Христа, такая неожиданность, с ним дружить больше не будут?
Других версий нет.
Но все же — чего-то он должен был хотеть?! В конце концов, ради просто неприятного разговора мог и к апостолам пойти. Убили бы, конечно, как собаку, ну да разве ему чего-то другого надо было? А можно было и вообще никуда не ходить. Деревьев в Гефсимании мало, что ли? Повеситься не на чем?