Выбрать главу

Деревня была небольшая. Дома пусты, без вещей, без скарба, ключи торчали в замках – открой и входи.

Пройдя деревню, возле крайнего дома, поодаль от него, на полянке, разложили большой костер и усталые, после бессонного ночного марша, голодные, продрогшие – как только прошло возбуждение от боя, тут же навалились на нас и усталость, и голод, и холод – грелись, сушились, переобувались, ждали кухню и коней своих.

Потом, примерно через полчаса, в деревню хлынули наши обозы, тачанки, коноводы привели коней, приехал Андрей-Маруся на дымящейся кухне, хотя жратва еще не была готова. Обозы, кухня расположились во дворе, комэска и взводные устроились в доме. А мы все еще топтались на полянке, возле своих составленных в козлы карабинов, грелись у костра.

И вот наконец донесся до нас бабий голос повара:

– Эскадрон, получай еду!

Старшина Дударев раздал нам по сто грамм спирту. Выпили тут же и с котелками, полными супу или скорее каши со свининой, вернулись к костру, к своим составленным в козлы карабинам, и сели обедать. Согрелось нутро, смягчились, оттаяли наши сердца, жизнь снова начала казаться хорошей и теплой. Поели, курящие закурили, теперь бы поспать солдату маленько, но что-то не было похоже, что мы станем на отдых.

По дороге шел человек. Цивильный. К деревне приближался. Когда поравнялся с нами, стало видно: маленький тощий мужичонка. Смуглый, черноволосый – не немец. На голове берет, на выпирающих углами плечах свободно болтается длинный поношенный пиджачок с оттянутыми карманами. За спиной рюкзачок тощий. Лицо заросло густой черной щетиной. А в руке скрипка, то есть футляр черный, обшарпанный. Снял беретик, поклонился.

– Куда, камрад, поди погрейся! – крикнул Шалаев. Понял, подошел к костру, еще раз снял беретик, еще раз поклонился и сказал:

– Итальяна, итальяна. – И махнул рукой, дескать, домой.

– А, итальянец! Муссолини! – сказал Андреев.

– Кайн Муссолини, кайн фашист! – испуганно воскликнул итальянец.

– Музыкант, видать, – сказал Куренной и, улыбаясь, подвигал руками, как бы играя на скрипке. – Сыграй нам, камрад.

– Йа, йа, музикант! – обрадовался итальянец, показывая на футляр. – Музикант! – Бережно положил футляр на землю, осторожно извлек скрипку и смычок (пережил, наверное, бог знает какие мытарства, а инструмент сберег), приложил скрипку к шее, прижал щекой и заиграл. Мы молча слушали. Я и раньше слышал игру на скрипке, у нас сосед Галиахмат был скрипач, но такую игру я слышал впервые. Скрипка пела так печально, так жалостливо, как будто тонкий женский голос рассказывал, жаловался и плакал в горе, разлуке и тоске. Меня всегда поражала игра на скрипке. Струны, смычок – и такой звук, почти человеческий голос. Итальянец все играл и играл. Его музыка, его мелодии были незнакомы нам, но понятны; может, кое-кто слушал их просто из уважения к человеку, умеющему играть на скрипке, но мне они были понятны, потому что в них, как и в песнях наших, звучала душа человеческая. Прибежали к музыке Андрей-Маруся с Костиком и ребята из пулеметного взвода. Когда итальянец сделал передышку, к нему подошел наш эскадронный запевала Куренной и посвистел ему какую-то мелодию, дескать, знаешь это?

– Йа, йа! – как бы обрадовался итальянец и заиграл знакомую, уже где-то услышанную песню. Куренной стал подпевать скрипке, и подхватил сержант Андреев:

Кто в нашем крае Челиту не знает,

Она так смела и прекрасна,

Но вспыльчива так и властна,

Что ей возражать опасно.

И припев:

Ай-ай-ай-ай,

Ну что за девчонка,

Всегда смеется звонко…

Такая хорошая песня! Слушая или напевая эту песню, песню какой-то далекой чужой страны, может, Италии, уже начинаешь любить эту Челиту, уже тоскуешь по ней, и вспыльчивой, и доброй, и веселой, и единственной в деревне.

– Куренной, спой ему нашу, – сказал сержант Андреев, когда песню о Челите кончили.

И Володька Куренной запел своим необыкновенным голосом:

Всю да я вселенную проехал,

Нигде милой не нашел.

Я в Россию возратился,

В сердце слышится любовь.

У итальянца лицо расплылось в восторженной улыбке. Когда песня допелась, он о чем-то быстро и радостно заговорил на своем языке, повторяя часто:

– Карузо, Карузо!

Потом скрипку со смычком так же бережно положил в футляр и собрался было шагать дальше, но тут сержант Андреев сказал повару:

– Андрюша, принеси ему чего-нибудь пожрать.

Воловик объяснил итальянцу по-немецки, чтобы он подождал немного, дескать, пожрать дадим. Андрей-Маруся сбегал во двор, принес буханку хлеба и большой шмат сала. Итальянец поблагодарил, поклонился, сунул хлеб с салом в рюкзачок и, неся в руке футляр со скрипкой, зашагал дальше, в сторону своей Италии.

– А что он все время повторял: «Карузо, Карузо!»? – спросил я у Воловика, подумав, что «карузо» немецкое слово, похвала какая-то.

– Не знаю, – ответил Воловик. – Это, наверное, по-ихнему, по-итальянски.

– Карузо – великий итальянский певец, тенор, – объяснил Голубицкий. – До войны у меня были его пластинки. Оперные арии. Володьке, конечно, далеко до Карузо, но голос у него хороший. Тебе, Володя, после войны обязательно надо в консерваторию. Кто знает, может, однажды в Одессе старик Голубицкий включит радио и вдруг услышит: «Исполняет солист Большого театра Владимир Куренной… «О, боже мой! Наш Володька! «Копытник»!

– Ну, сказки, – смутился Куренной, даже уши у него покраснели.

– Не сказка, а так должно. Только дожить надо. Будь моя воля, я талантливых ребят не посылал бы на передовую. Талантливые пригодятся после войны.

– Ишь ты какой! Может, мы все талантливые! – окрысился Шалаев.

– А знаете, сколько их погибло в войнах?! – продолжил Голубицкий, не слушая Шалаева. – Если в ближайшие сто лет на земле не будет ни одного гениального композитора, ни одного гениального поэта – это война. Ведь она загубила не только гениальных ребят, она загубила и тех, от кого могли родиться гениальные дети.