— Моей жене Мириам Соломоновне…
В третьей комнате зазвонил телефон, и тотчас же вошла горничная, тоже почти старуха.
— Просит Эсфирь Вениаминовна.
Старуха Майтоп вышла и оставила Ивана Константиновича одного с умирающим. Чтобы не глядеть на него, Иван Константинович уставился в открытую дверь. Он видел всю анфиладу комнат этого тихого и, должно быть, удивительно прохладного в жаркие дни дома. Паркет светился сухим золотым блеском, отражая тяжелую черную с бронзовыми пластинами мебель. Где-то вдали тихо и успокоительно потрескивали угли в камине. Даже здесь, в спальне, запах лимонного дерева глушил запах лекарств и камфоры.
— Иван Константинович, — довольно твердо выговаривая слова, произнес умирающий, — здесь, на туалете, вы найдете кожаную папку с бумагами. Откройте ее и возьмите запечатанное письмо в синем конверте. Оно адресовано Эсфирь, моей младшей…
Иван Константинович исполнил просьбу Майтопа.
— Уничтожьте его у себя дома. Если хотите, прочитайте перед тем…
Левый полуоткрытый глаз Майтопа смотрел на Ивана Константиновича осмысленно и сурово. «В здравом уме и твердой памяти», — подумал Иван Константинович. Было на редкость тихо. Особняк стоял в глубине двора, защищенный доходными домами. И даже канонада доносилась сюда едва слышно, заглушенная плотными драпировками и спущенными шторами. Рот старика Майтопа снова покривился, и он менее громко, но все же вполне явственно сказал:
— Ничего. Я хорошо пожил в свое время.
«Фирочка, счастье мое, это мое десятое письмо к тебе. Не знаю, не уверен, получишь ли ты и это письмо. Я, наверно, сошел с ума, я жить не могу без тебя, Фирочка, я не хочу жить без тебя. Самое страшное в том, что я не могу увидеть тебя, услышать твой смех, взять твои теплые ручки и рассказать все, что случилось в эти пять дней. Ведь ты ничего не знаешь и, может быть, никогда ничего не узнаешь, и, может быть, скажешь — он был какой-то сумасшедший, зачем он это сделал, почему это случилось.
Фирочка, ты ушла от меня в среду вечером, я проводил тебя, и мы четыре раза поцеловались под твоими окнами, в четверг я снова ждал тебя и не дождался у мостика на Приморском… Это все идиот дядя Коля, теперь я понимаю все.
Он видел нас вместе и спрашивает меня: „Ты любишь дочь Майтопа, ты — умница, он миллионер, она чудесная невеста“. (Мне противно это писать, но надо, чтобы ты знала правду.) И тут он начал свои дурацкие рассуждения: „Твой отец был великим артистом и значил больше, чем десять Майтопов, хочешь, я пойду и поговорю с отцом Фиры?“ Я поругался с ним и подумал, что все этим и кончится… Только теперь я понял, какие это подлые люди и чего они все стоят. Они не могли успокоиться, они смотрели на нашу любовь, как на дело. Стали шушукаться дядьки и тетки и бегать друг к другу и умильно смотреть на меня. Пока это происходило, я ничего не понимал, мне плевать на миллионы твоего отца, я люблю тебя, моя Фирочка, мою прекрасную, умную девочку. Я ни о чем не хочу знать, что они со мной сделали, проклятые…
В четверг в восемь часов я пришел к мостику и ждал тебя больше часу и ушел, но затем вернулся и пришел к одиннадцати часам вечера, потом пошел к твоему дому и стоял у решетки, пока в доме не потушили все огни. У меня было дурное предчувствие, я не спал всю ночь и утром написал первое коротенькое письмо, поймал на почте вашу Гертруду Эрнестовну, умолял ее передать это письмо тебе. Спрашиваю: „Она больна?“ Отвечает „нет“ и не смотрит в глаза. Вечером я опять у мостика, и опять тебя нет. Я уже ни о чем другом не могу думать, я стал понимать, что такое сумасшествие от любви, когда ты хочешь думать о другом, о работе, о книгах и мучаешь себя и вдруг замечаешь, что все это страшно далеко, что не об этом ты думаешь, а каждая твоя мысль — Фирочка, ее голос, ее смех, ее ресницы, ее плечи… Мне скоро двадцать лет, я никого, кроме тебя, не любил, я много читал и много страдал от гордости, от бедности и самолюбия. Но это самое страшное ощущение, словно „никогда“, никогда я ее не увижу, никогда…
Что-то рвется у меня в груди, это физическая боль, я не могу жить без тебя, у меня не хватает воздуха! Люди! Что вы делаете, вы убиваете меня, что я вам сделал, я хотел вам добра, за что вы отнимаете у меня жизнь, я уж труп, труп…
Фирочка, я все еще не понимал, что все кончено, что никогда я тебя не увижу, я писал письма и давал их вашему дворнику, горничной, кучеру и Гертруде, я сто раз ходил к мостику на бульвар. Я кружил вокруг решетки вашего дома. Дома поняли, и дядя Коля вдруг остановил меня и сказал: „Кажется, я сделал глупость“. Он рассказал мне, что ходил к твоему отцу и сказал ему: „Ваша дочь любит моего племянника, они будут чудесной парой, если вы, господин Майтоп, согласитесь“. — „Как далеко это зашло?“ — спросил твой отец. Дядя говорит, что в конце концов он сказал: „Пусть ваш племянник поступает в университет, через четыре года мы поговорим об этом“. Этот разговор был, оказывается, утром в четверг, а вечером ты не пришла на Приморский. И я стал писать письма и четыре дня мучился, пока окончательно не обезумел, открыл калитку, вошел в сад и позвонил у подъезда вашего дома. Когда мне открыли, я сказал, что хотел бы видеть Эсфирь Вениаминовну. Меня заставили долго ждать за дверями и, наконец, впустили. Я шел по вашим роскошным комнатам, но нисколько не испугался, я хотел видеть тебя, но меня привели в большую залу, всю в коврах, тихую, как могила, и вдруг ко мне вышел твой отец. „Молодой человек, — сказал он, — моей дочери семнадцать лет и она не смеет принимать молодых людей в моем доме. Кроме того, мне надоело рвать ваши идиотские письма к моей дочери и видеть вас под окнами моего дома. Чтобы все это кончилось, сообщаю вам, что еще в четверг я отправил мою дочь с Мириам Соломоновной за границу. Прощайте“.