Выбрать главу

Кристи, подумал я, – из таких. А может, как Хартиган – пучеглазый, творожистоликий и зубастый фортепианный настройщик из Лимерика, по виду ненадежный, потому как, говорила Суся, не жиреет; зашит он был в худющий полосатый костюм и вечно проезжал через Фаху после того, как, по его словам, настраивал в городе монашкам. Хотя фортепиано – инструмент величественный и в Фахе едва ль не умозрительный, Хартиган попутно заглядывал в несколько домов на случай, если удастся заронить интерес в покупке инструмента с рук или хотя бы каких-нибудь нот, что подойдут и для аккордеона, хозяйка, если водился в доме аккордеон. Стоя в дверях, Хартиган курил и обводил взглядом товар. “Виргинская смесь, – говаривал он, посматривая на папиросу, дымившуюся у него между пальцев. – Гладкая, как сливки”.

Быть может, из-за некоего первобытного, но глубокого обаяния, связанного с настройкой инструментов, а может, из-за таинственной притягательности любого, кто хотя бы по касательной относится к музыке, за Хартиганом, по слухам, тянулся длинный шлейф романов и внебрачных связей, и все они – вопреки тому, каков был он с виду, и в доказательство непостижимых дамских глубин.

И вот, поскольку я не хотел, чтоб этот чужак взялся предлагать мне что он там припас, пока Дуна с Сусей не вернулись с Мессы, из-за оков моей тогдашней застенчивости, а также оттого, что сам Кристи целиком непринужденно сидел себе на сыром лежне, я сказал ему лишь это:

– Их нету. Они в церкви. – А затем, сам не знаю почему, через миг добавил: – Страстная среда.

На что он не ответил, а лишь кивнул и улыбнулся реке и дороге, по какой пришел.

Из окна в скотном сарае пришла кошка – выяснить, что к чему, для чего потерлась о штанину чужака. Кристи погладил ее по голове.

– Привет, Кыся, – молвил он.

Прожив приличный отрезок жизни, учишься ценить неповторимость творения. Понимаешь, что нет такого понятия, как “средний мужчина” или уж тем более “средняя женщина”. Но даже тогда, в те первые мгновенья рядом с ним на том лежне, думаю, я знал, что есть в Кристи нечто чарующее. Всяк носит в себе целый мир. Но некоторые меняют самый воздух вокруг себя. Лучше я и сказать не смогу. Не объяснить это – лишь почувствовать. Легко ему было в себе самом. Может, в этом первое дело. Ему незачем было заполнять тишину – и хватало уверенности рассказчика, когда история еще не явлена, тесемки ее не развязаны. Шевелюры его уже сколько-то не касался цирюльник, борода взбиралась по щекам и нисходила за ворот рубахи, какая вокруг верхней пуговицы посерела от грязи с пальцев. У плоти лица имелось то же свойство бывалости, как и у одежды и пожитков, словно провялилось оно от жарких солнц и студеных ветров. Он был глубоко морщинист, как замша. Его жизнь на нем писана. О глазах я уже упомянул. По-прежнему их вижу. Сдается мне, истинная неповторимая природа глаз человеческих не поддается описанию – или, во всяком случае, не для моих это способностей. Глаза – как ничто иное или ничье иное, и, возможно, они лучшее доказательство существования Творца. Вероятно, то стародавнее про глаза и душу – правда, точно сказать не могу, но, впервые увидев Кристи, задумался, отчего у человека берутся такие глаза.

– А сам?

– Ноу – так зовут.

Имя Ноэл толком не шло мне никогда. Как это было принято в городах – возможно, чтобы справляться с многочисленностью населения и размытием индивидуальности, – людям стали давать клички или же сокращать даденные им имена. На школьном дворе на Синг-стрит я сперва был Всезнайкой, но вскоре стал Ноу, в рифму к Кроу, – спасибо гению обстоятельств, в этом прозвище одновременно слышались и “но-но”, и “ну-ну”, что довольно точно запечатлевало противоположные полюса моей персоны.

Сидели мы на порожках, совсем не парочка. Он глазел на реку, я, искоса, – на него.

Костюм на нем тоже был синий, теперь уже ошеломительно синий, а от странствий и времени вытерся не только на коленях и локтях, но на каждом дюйме, и не небрежением отдавал, а уютом. Ткань – не та грубая ноская, как у костюмов, продаваемых в “Бурке” в ту пору, а, возможно, лен, сдается мне, и для погоды в Фахе не подходящий так же, как любая другая возможная одежда. Пошили этот костюм, возможно, в Египте – или, слыхал я, бывают шляпы-панамы, может, это костюм-панама. У левого обшлага недоставало пуговицы. Серединная на пиджаке, где тот сходился на животе, сокрушилась от напряжения, но героический обломок все еще держал борта сомкнутыми. Вдоль манжет обеих штанин значились бурые восклицания грязи, накиданной в странствиях по залитой лужами дороге. Чемоданчик, стоявший на земле перед Кристи, был из популярных в те времена, когда путешествовали нечасто и от чемоданчиков требовалось за всю жизнь переместиться всего раз-другой. Ненамного серьезней картона, куда проще кожи, когда-то рыжевато-бурого цвета, но теперь уж от солнца или дождя он стал блекло-горчичным. Довольно маленький – может, не более одной смены белья, и, как все они, копил на себе пробег.