Выбрать главу

Но так, как Чидли, этого не делал никто! Он умел фантазировать, этот мужик! У него было все, что нужно для любви — фантазия, сила, деньги… ну и, конечно, подходящие инструменты. Плюс ко всему, я влюбилась в него до беспамятства. А когда влюблена, уже не важны ни фантазия, ни сила, ни деньги, ни… нет, без подходящих инструментов все-таки не обойтись…

Он много разъезжал — по всей Вест-Индии — и повсюду таскал меня с собой. Да и можно ли было оставить дома такую красавицу? Ах! Больше уже никогда не было у меня таких платьев, таких перстней и ожерелий!..

Муж. Подумаешь! Будто я тебе колечков не дарил! И бусы янтарные.

Жена. А какие балы давали тогда в Санто-Доминго, на Барбадосе, и на Ямайке! Особенно на Ямайке… Весь цвет вест-индского общества. И я — королева бала, красавица Анна Бонни, гордая повелительница Чидли Баярда! Весь мир лежал у моих ног. Пока я не заехала в морду этой расфуфыренной идиотке.

Муж. Кому-кому?

Жена. Свояченице ямайского губернатора. Она подкатилась ко мне в самом начале бала, прямо после менуэта. "Скажите, милочка, а кем именно вы приходитесь мистеру Баярду?" Фе-фе-фе… губку оттопырила, ручку отставила, лорнетик нацелила, стоит, газы пускает. Ах ты, думаю, сучка нетоптанная… Отставила я ручку таким же макаром, губки еще дальше ейного оттопырила и говорю: "А мистеру Баярду, ваше королевское высочество, я прихожусь дыркой, с вашего всемилостивейшего позволения. Прихожусь и снизу, и сверху, и сбоку, и на столе и на полу, и на палубе, а повезет до кровати добежать, то и там, на кровати. Соблаговолите придти посмотреть, авось и вы чему-нибудь научитесь."

Тут лорнетик у ней упал, как подкошенный, и начала она пыхтеть, как свинья при трудных родах. Стоит и пыхтит, и пыхтит, и ни черта выдавить из себя не может — ни слов, ни поросят. Ну я подождала, подождала и совсем уже уходить повернулась, но тут ее наконец прорвало. "Ты, — говорит, — похабная уличная девка, в приличном обществе тебе не место, а потому держи от меня дистанцию, а то прикажу высечь."

"Дистанцию? — спрашиваю. — Дистанцию — это можно. Дистанцию мы сей же час соорудим…" Размахнулась от души — и в морду. А руки-то у меня все в перстнях были, почище кастета. Три зуба ей выбила одним ударом. Второго не понадобилось, потому как дистанция между нами образовалась вполне подходящая. Йй-е-ех!

Муж. Правильно! Знай наших!

Жена. Ага. На этом и закончились мои поездки с Чидли Баярдом. От ямайской-то тюрьмы он меня откупил, но с высшим светом я с тех пор завязала. Выбитые зубы как-то не способствовали. Да и надоела мне эта бодяга, честно говоря. Все эти менуэты с пируэтами. И Чидли Баярд надоел. Любовь — она как блевотина. Пока не сблевала — томит, а сблевала — такая свобода, что хоть взлетай!

Муж. Хорошо сказано. Теперь понятно, почему я такой любвеобильный. Блюю много. И Баярд твой — тоже фрукт. Он ведь, небось, сидеть на берегу с тобою не стал, а? Укатил при первой же возможности?

Жена. Укатил. Тогда только я и поняла: даже самый сильный мужик — слаб. Слаб! Даже самый сильный. И вообще — сильнее бабы зверя нету. Я его сама отпустила, Чидли Баярда. Захотела бы — оставила бы, как нефиг делать. Но лень было пальцем шевелить. Да и не к чему — наскучил он мне тогда. Сразу, как слабость его увидела, так и наскучил. Я ведь силу люблю, крыса. Сила… она к силе идет. А со слабости меня ломает, вот хоть в петлю. Иногда кажется — дай мне хорошего мужика с сильным рычагом — так я весь мир переверну! Да где ж его возьмешь, рычаг-то этот?

Муж. Ну да. Куда уж нам.

Жена. Дерьмо. Дерьмо. А как уехал мой ненаглядный со своим рычажком, так, ни минуточки не медля, пошла я к старому своему дружку, к ненаглядной своей подружечке, к задушевному дролечке — к Пьеру Анютины Глазки. А он сидит себе в кабаке, бухой, как маковое поле и опасный, как бритва в руках сумасшедшего… где ж ты, говорит, была, Анюта, долгие эти месяцы? Проглядел я, говорит, все глазки, тебя поджидаючи. Бухнулась я к нему в ноги — прими, святой Пьер, душу заблудшую, неразумную! Отвори врата рая! Прости меня, дуру непотребную!

Муж. Ну и?.. Неужели простил?

Жена. Простил, простил. Да и куда ему было деваться, коли во всей Вест-Индии было тогда только два человека с яйцами — он и я. Это — фигурально говоря. Потому что по непонятному капризу природы, Пьеру яйца были совсем ни к чему, а у меня так и вовсе не выросли.

Но нам обоим страшно хотелось провернуть что-то такое, чего еще мир доселе не видывал. Уж не знаю — зачем. Может, потому, что все вокруг казалось нам таким мелким — даже море!.. и таким низким — даже грот-мачта галеона "Святая Мария"! Ей Богу, брось нас тогда кто в море в самом глубоком месте с пушечным ядром в ногах — не утонули бы на этой мелкоте! Сам черт нам был не брат, а верный прислужник. Йй-е-ех!

Муж. Жаль, что этот черт тогда же не забрал тебя к своей матери… Не сидел бы я сейчас в кухне, как швед под Полтавой.

Жена. Француз. Не швед, а француз. Трехмачтовый французский фрегат, под завязку нагруженный английским сукном, брюссельскими кружевами и итальянским бархатом. Он стоял тогда в Нью-Провиденс, поправляя такелаж и запасаясь водой и солониной перед последним переходом в Новый Орлеан. А его команда в количестве шестидесяти жан-жаков дружно накачивалась ромом в портовых кабаках.

"Анна, — сказал мне Пьер Анютины Глазки. — Анна Бонни. Мы возьмем этого француза со всеми потрохами, и мы сделаем это вдвоем, ты и я."

"Ха! — сказала я. — У нас нет ничего, кроме двух сабель и четырех пистолетов. У нас даже нету никакой паршивой посудины, чтоб хотя бы отвалить от пирса. И с этим ты собираешься брать сорокапятипушечный фрегат, битком набитый пьяными лягушатниками и причем делать это в открытом море? Я поняла тебя правильно?"

"Именно так, — сказал Пьер. — В самую точку. Ты всегда была понятливой девочкой."

Мы встретили француза на выходе с Большой Багамской Банки. Как и хотел Пьер, мы были с ним вдвоем на раздолбанном бриге, из тех, что багамские власти конфискуют у схваченных за руку незадачливых пиратов. Накануне ночью мы увели его из порта при помощи нескольких пьеровых дружков. Бывшие хозяева брига уже сплясали свой последний танец на виселицах Рыночной площади, так что возражать было некому.