Но парней на набережной не было. Тогда пошел спорный, отвесно-тихий дождь,- Звукариха такой называет "огуречным". Он подряжается не на день и не на два, и огурцы под ним будто бы вырастают за одну ночь. Хорошо бы знать, израсходовала она те мои дрожжи или нет? Наверно, еще нет, но привезти ей все равно что-нибудь надо. Хотя бы ту вчерашнюю банку маринованных слив. И вторую бутылку шампанского. Она когда-нибудь пробовала шампанское? Наверно, нет... Ну вот и пусть попробует. А я напьюсь самогонки и вернусь только в понедельник. К вечеру... Я бы все проделал так, как решил, если бы не встретил Лозинскую: она, как мне показалось, бесцельно и неприкаянно шла куда-то вдоль набережной. На ней был не по росту длинный, странно серебристый плащ с островерхим капюшоном, и за мглистой сеткой дождя плащ этот делал ее похожей на монашка или попика в ряске. Когда мы поравнялись, она вскользь и невидяще посмотрела на "Росинанта" и прошла вперед. Я тоже поехал дальше, но в зеркало видел, как она внезапно остановилась и оглянулась, откинув с головы капюшон. Может, ей не следовало это делать откидывать капюшон и стоять непокрытой под дождем,- я бы тогда поехал и поехал своей дорогой, и мы, возможно, никогда бы больше не встретились, но она стояла и стояла, глядя в мою сторону, а дождь лил и лил, и я затормозил и дал задний ход. Все дело было в дожде,- я только поэтому ударом руки поторопился открыть правую переднюю дверку, а Лозинской крикнуть: "Садитесь скорей!" Потом, позже, она говорила, что испугалась тогда этого моего окрика, решив, что мне срочно нужна какая-то ее помощь. Она почему-то обежала машину не спереди, а сзади, и на сиденье опустилась как при толчке, и плащ ее гремел, как железный.
- Он не из фольги? - спросил я после того, как мы поздоровались.
- Из фольги? Нет, конечно,- сказала она.- У вас что-нибудь случилось?
- Когда? - не понял я.
- Ну сегодня. У вас все в порядке?
Мокрые волосы ее спускались витыми косичками к заушью, отчего лицо казалось продолговатым и совсем детски-девчоночьим. Я подумал, что речь идет о моем несуразном костюме: в тот день я нарочно - наполовину в пику, а наполовину в утешение себе - надел старую вылинявшую тельняшку, заскорузлую морскую брезентовую куртку, такие же брюки и кирзовые сапоги. Ими, понятно, не шаркнешь, да мне и не хотелось этого. Не трогаясь с места, я с непонятным для себя злорадным удовольствием объяснил, что значит эта моя одежа. У Лозинской было какое-то полуироническое выражение лица.
- И кому же вы мстите? Всем нам, маленьким? Или только себе, большому?
Это было неожиданно и обидно, и я ничего не ответил, а она вдруг предположила, как гадалка:
- У вас, очевидно, нет друзей. Я права? Я сказал, что права. Друг, сказал я, это тот, с кем тебе свободно и безопасно.
- Что имеется в виду?
- Бескорыстие в отношениях,- сказал я.
- Да, но вот эта ваша... неестественность, что ль, непростота, куражность... Я, например, никак не пойму, что заставило вас, извините, нести мне какую-то чепуху о фальшивых рублях, помните? Зачем это вы? От недоверия к людям? Или от обиды на них?
- Вы считаете, что поступили "доверчиво", кинув мне тогда рубль? спросил я.
- Нет, это было плохо. Но я ведь не знала...
- Я тоже,- сказал я.
- Значит, это у вас своеобразное защитное свойство?
- Возможно. Я ведь безработный неудачник,- сказал я неизвестно зачем и с таким затаенно-взыскующим и горьким чувством, будто во всем этом была виновата она, Ирена Михайловна Лозинская,- и больше никто. Она с каким-то веселым блеском в глазах выслушала, как я искал службу, и мне было непонятно, что ее забавляло.
- И ни разу не присели, когда вам предлагали?
У нее косили глаза и трепетали крылья ноздрей.
- А вы бы присели?- спросил я.
- Не знаю. Наверно, тоже нет... Ну, и вы решили, что ни в одном ларьке вам уже не продадут коробку спичек? У вас большая семья?
- Я один,- сказал я.
- Совсем?
- Отца с матерью у меня...
- Не надо,- перебила она,- я уже знаю.
- О чем?- спросил я.
- О детприемнике. А живете вы как? То есть я хотела сказать: где?
Я объяснил и заодно рассказал, как впервые повстречал Владыкина, когда клеил лодку.
- Ну вот и хорошо! И отлично,- сказала она с внезапной гневной неприязнью неизвестно к кому.-Вы в самом деле были на Кубе?
- Не только там,- сказал я.
- Ну вот видите! И хорошо! И отлично! Чего же вы... потерялись? Возлагали розовые надежды на повесть, да?
Я промолчал и закурил.
- Понятно,- сказала она себе.- А почему мы стоим здесь?
Дождь лил, и не было надежды, что он когда-нибудь прекратится. Тротуары были пустынны. Мне не хотелось сразу, теперь же, ехать на улицу Софьи Перовской,- мне непременно нужно было еще что-нибудь рассказать о себе этой чужой маленькой женщине в большом нелепом плаще. Я тихонько двинулся вдоль набережной и когда включил дворники, то заметил, что Лозинской не нужно, чтобы смотровое стекло было прозрачным.
- Вы не хотите, чтобы вас кто-нибудь увидел?- спросил тогда я совершенно зря и, конечно же, невоспитанно. Она сухо ответила, что это ни для кого не важно, и я извинился.
- Только, ради бога, не переходите на свои прежний бравадный тон,серьезно сказала она.- Он вам совсем не идет.
- Как вам этот серебряный плащ,- сказал я тоже серьезно.
- Правда, я в нем как поп?- обрадовалась она чему-то.
- Вылитый,- сказал я, а она засмеялась, но без доброты и веселости. Сквозь смутное потечное стекло мне было плохо видно, поэтому я ехал медленно, прижимаясь к тротуару и никуда не сворачивая,- набережная в конце концов выводила за город, где я мог, наверно, включить дворники.
- Кто были... ваши родители?- за два приема и почему-то полушепотом спросила вдруг Лозинская, не глядя на меня.
- Мать врач, а отец военный,- ответил я. "Росинант" тогда подпрыгнул: я нечаянно выжал до конца педаль газа, и Лозинская, охнув, откинулась на спинку сиденья.
- Их... уже нет?
- Конечно, черт возьми! - сказал я. Ей не нужно было в ту минуту спрашивать меня об этом, да еще таким участливым голосом. Мы уже выбрались за город, и я включил дворники и сбавил скорость. Лозинская сидела в прежней позе, и глаза ее были крепко зажмурены, и в их уголках я различил разбег наметившихся морщинок. Я попросил прощения за нечаянную резкость своего ответа и попытал, знает ли она, как поступают взрослые сироты, когда их неожиданно приветит посторонний человек. Она сказала, что знает.
- Как же?
- Они тогда... почему-то плачут,- прошептала она и заплакала - сразу же, следом за сказанным, заплакала некрасиво, напряженно, с затяжными и задушенными рыданиями. Я подрулил к обочине дороги и заглушил мотор. Мне еще не приводилось утешать рыдающих женщин, и я не знал, что в таких случаях полагается говорить и делать. По ее лицу на плащ веско скатывались большие, голубого свечения слезы, и несколько штук я снял щепоткой пальцев,- прямо с ресниц, а потом взял и поцеловал ее в лоб,- тоже издали и молча. Это помогло ей неожиданно и мгновенно: она отшатнулась к дверце и взглянула на меня изумленно и гневно, и глаза у нее были настойно-темные и тревожные.
- Почему вы остановились?
Я завел машину и поехал вперед. Дождь по-прежнему лил отвесно, и теплый асфальт дороги курился белым курчавым паром. Наверно, это привлекало на дорогу жаб, и приходилось следить за ними и ехать зигзагами. Я понимал, что мне надо сказать что-нибудь в свое оправдание, но ничего такого не приходило на ум. С этим моим утешным поцелуем получилось, конечно, дико, но и она тоже хороша,- разревелась ни с того ни с сего как девчонка, которую укусила оса. Наверно, немного истеричка... Это я подумал о Лозинской под летучее чувство неосознанного сожаления о самом себе, и в ту же минуту она издали и смущенно извинилась за свою блажь. Она так и сказала -"блажь".
- Вам не надо было спрашивать у меня... про взрослых сирот. Только и всего. Понимаете?
- Господи! Да черт с ними! - сказал я с надеждой неизвестно на что.- Мы больше никогда не будем говорить о них, хорошо?
Она насильственно улыбнулась и напомнила, что пора возвращаться. Я развернулся и больше не стал объезжать встречавшихся на дороге жаб. Дождь все лил и лил, и мы ехали молча. При въезде в город я незаметно выключил дворники, а она быстро взглянула на меня и сказала: