Выбрать главу

— Ну, лето, ладно, перебьемся… А как же в зиму?

Председатель Лесняк держал руки в карманах френча и глядел куда-то в сторону коммунарского пруда.

— Распорядок будет прежний, — сказал он и повел левым плечом.

— Это пускай, — согласился саломыковец, — а вот как насчет работы и… житья тоже? Ничего ить нету ни по хозяйству, ни по еде… И нешто можно удержаться в таких хоромах не топя?

Председатель Лесняк что-то сказал отрывисто и сердито, и саломыковец рассерчал тоже.

— Да меня хлопец тут подбил, — сказал он. — Набрехал, а я и поверил. А теперь как ворочаться? И сено разволокли к чертям… А все тот поганец! «Хорошо, мол, казенное, вишь…»

Я спрятался за угол конюшни и не слыхал, что ответил председатель Лесняк. Мне подумалось, хорошо б пугнуть его ночью. Вывернуть Царев кожух и — «ррр!» И еще мне подумалось про Александра Семеновича Дудкина. Он, наверно, не захотел бы ночевать один на всем этаже, если б был тут председателем…

В тот же день, подождав темноты, саломыковец съехал. Жена его в повозку не села, пошла пешком. Саломыковка-то рядом…

Тогда несколько дней шел обкладной теплый дождь. В коммунарском саду непролазно разрослась крапива. Головки ее выметнулись в толстые, желтоватые кисти — цвела, и тетка сказала, чтобы я натянул на руку шерстяные чулки и нарвал крапивных листьев. Побольше. Чтоб сварить щи.

— А председатель Лесняк? — спросил я. — Заругается, как тогда.

— Да лихоманка его забери! — гневно сказала тетка. — Нам-то что? Мы тут с тобой не вечные! Поднимемся вон, как тот саломыковец — и домой! А люди тут за все лето зелени не пробовали. Ни снытки, ни щавеля…

Я нашел палку и стал рубить крапиву прямо под корень. Зимой в школе Дудкин три дня читал нам вслух про красного командира Ковтюха и белого генерала Улагая, и когда я считался Ковтюхом, крапива рубилась начисто и аж подскакивала выше моей головы, а как только делался генералом, она лишь гнулась и даже не ломалась под палкой: красной конницей была. Я не заметил, как врубился в самую гущину зарослей, где вместе с крапивой расселись кусты бузины и засохлого крыжовника. Там я и увидел неглубокую, выложенную круглыми камнями яму, а в ней черно-белого, мокрого и грязного теленка. Он полулежал, подогнув передние ноги и стоя на задних, и я разглядел, что это бычок. Я поторкал в него концом палки, и он чуть слышно замычал, но голову не поднял…

Я долго сидел на краю ямы, свесив в нее унизанные белыми волдырями ноги, — обстрекался о поверженную крапиву, потом встал и пошел к коммуне. Тетка стояла на веранде, — ждала меня с крапивой, и я сказал ей издали, что иду за чулками. Голос у меня был хриплый и толстый. Он всегда делался таким, если я собирался залезть в чужой огород или сад. Боялся и хотел залезть. Коммунары в тот день не работали и сидели в общежилке. Кулебяка, одетый и обутый, лежал на койке. Я подошел и незаметно тронул его за ногу. Он покосился на меня одним глазом, а я кивнул головой и пошел к дверям. На крыльце я прислонился к колонне и стал глядеть на мокрую крышу конюшни. Кулебяка вышел и тоже посмотрел туда.

— Дядь Ивгений… там в саду теленок сидит в яме, — осиплым шепотом, глядя на крышу, сказал я, и ноги у меня чуть не подломились в коленках.

— В яме? Кто ж его туда посадил? — без интереса спросил он и цыкнул через зубы длинную кривулину слюней. Когда хочется есть, они, как вода, бегут. И откуда только берутся!

— Он сам залез, — сказал я. — Нечаянно ввалился.

— Ну и что?

— А ничего. Сидит и все, — еще тише сказал я. — Давно, наверно, ввалился, дурак…

— А чей он?

— Не знаю, — сказал я. — Саломыковский, может… Неш его найдешь там? Крапива такая, что… А он чуть мычит.

— А кто еще знает? Ты кому-нибудь говорил? Мать знает? — быстро и тоже шепотом спросил Кулебяка.

— Нет, — ответил я.

— А отец?

— Он не отец. Он только дядя, — сказал я. — Отца у меня на войне убило, а мать померла сама. От тифа…

Я впервые в жизни говорил об этом, и мне захотелось зареветь, и тогда я опять сказал о теленке: — Неш про его узнают когда? Сроду не найдут…

— Значит, Татьяна Егоровна тебе не мать, а тетка?

— Ей про все можно говорить, — сказал я. — Она хорошая…

— Ух ты, ковырялка моя! — сказал Кулебяка, приподнял меня и переставил на нижний порог крыльца. — Иди, посиди у пруда. И цыц! Понял? Никому!

Я отнес на веранду охапку крапивы и побежал к пруду, на свое всегдашнее место. Вскорости показался Кулебяка с Зюзей, и по своей крапивной просеке я провел их к яме.

— Тю! Да мне одному тут нечего делать, — недовольно сказал Зюзя. Они с Кулебякой полезли в яму, а я отошел в сторону и загодя приготовился засвистеть, если кто-нибудь покажется в саду.

Теленок мыкнул два раза, а потом в яме что-то засипело и запахло хорошо и уютно, как от Момичевой закуты…

Я так никогда и не узнал, что сказал Кулебяка тетке про мясо. Она сварила его сразу, ночью, в том же котле, где всегда готовила горох. Мясо мы спрятали в сундук, а дверь из веранды в сад оставили открытой, чтоб председатель Лесняк не учуял утром в столовке негороховый дух.

Впервые за время жизни в коммуне я не слыхал утром звон рейки, — проспал. На дворе было погоже, росисто и радостно, и тетка тоже была веселой. Она достала из сундука кусяку отвердевшей телятины, я спрятал его под рубаху и побежал в сад. Подломанные, но не срубленные вчера крапивные стебли успели привять, а от ямы уже ничем вчерашним не пахло. Я съел мясо и пошел в поле, мимо конюшни, куда всегда уходили коммунары с тяпками на плечах. Я шел и думал, как быть с дядей Иваном: дать или не дать ему попробовать телятины? Откуда он догадается про яму? Лучше б дать… Он ни разу не сшалопутил тут. И даже перестал надевать кожух. Только шапку не сымал. Ни днем, ни ночью. Как председатель Лесняк… Царь всегда кланяется ему три раза — сперва низко, в пояс почти, попом помельче, а в третий раз кивком головы, будто с разгона остановиться не может. Председатель Лесняк по-военному прикладывал тогда руку к козырьку своей выпуклой фуражки. Нравился, значит, ему Царь за это. А мне нет, хоть он и свой… Наверно, он останется тут, когда мы с теткой уйдем на Покров день домой…

Коммунары окучивали картошку. На саломыковских огородах она давно цвела, а эта не собиралась даже. Потому что росла в глинистом месте на берегу ручья, а тут пырея полно. Да и навоза в коммуне нету. Кто ж его у нас наделает!

Когда я подошел, Кулебяка кинул тяпку и сказал:

— А ну-ка, Сашок, показывай свой рожок, годится ли он для спевки нашим бабам и девкам!

Он подморгнул мне — дескать, молчок, а я подморгнул ему.

Дяди Ивана на картошке не было. И Дунечки тоже. Она, наверно, пошла отсюда в Саломыковку побираться, — будто мы, мужики, не знали, откуда у баб-коммунарок появились разномастные куски хлеба к гороху на ужин. И чибрик, что дала мне тогда тетка, тоже был побируший! Я подумал: хорошо, если б Дунечка сманила побираться Царя. Тогда б тетка враз различила, какой стыд хуже, и мы бы ушли в Камышинку завтра или нынче вечером!.. Но дядя Иван, оказывается, ходил к ручью за водой. Ведро он нес вихляючись, то и дело переменяя руку, и я побежал к нему, отобрал ведро и сказал, что ночью дам ему большую порцию мяса и что есть его надо в саду или лучше в конюшне.

С того раза я стал ходить на работу вместе со всеми, — теперь, когда мне не хотелось все время есть, а помогать тетке не полагалось, целый день жить совсем одному было трудно…

До того дня, когда я нашел в яме теленка, Зюзя не замечал меня, кликал «шкетом», сторонился дяди Ивана и тетки, как будто раньше не знал нас, а мы его. Наверно, он боялся, что мы возьмем и расскажем тут, как его били в Камышинке за Момичева жеребца. После теленка, пока Кулебяка, тетка, я и Зюзя украдкой ели мясо, он быстро научил меня разговаривать «шир на выр», чтобы, кроме нас, никто больше не знал, о чем мы говорим. «Шир на выр» не разумел даже председатель Лесняк. Как-то утром, когда он только что кончил бить в рейку и коммунары становились в строй, Зюзя громко сказал мне: