Выбрать главу

— Доигралась-таки!

Момич кивком головы выслал меня во двор и почти следом вышел сам, — без шапки, с голыми руками, обвисшими вдоль полушубка. Он больно ущемил меня за левое плечо, и мы сошли на проулок и двинулись прежним путем на выгон. У чужого прясла, на дальнем виду взметнувшегося над церквой флага, я отцепился от Момича и ногой сломал круглый ольховый кол. Момич стоял и глядел вперед, на дорогу к церкви. Я подал ему кол, и он принял его в правую руку, а левой опять ухватился за меня и повернул, опираясь на меня и на кол, к своей клуне. Мы шли по снежной целине, и я думал, что кол понесу потом сам, а он пускай идет с тем, что забыл в клуне… Мы ее сами — он и я — сделали, когда старую поджег Царь… Тогда рясно цвели сады, и вода в ведре была холодной как лед, а тетка взяла и пришла с охапкой одуванов… Нет, это было сначала, а уже потом… Потом они сидели под дубом, и на Момиче был венок… «Саня? Не-ет, мы с ним сироты»… А что тогда[1] крикнул Голуб? И зачем он обрезал хвост у коня?.. И куда я теперь дену теткин тулуп?.. Рукава-то так навсегда и останутся поднятыми и пустыми!.. Совсем-совсем пустыми!..

Клуня, крыша нашей хаты, и снег, и все, что я видел, колыхнулось и поплыло в сторону от меня, а я задохнулся и полетел в красную высоту, и Момич полетел со мной вместе…

Я сидел в клуне у подножия сенного скирда, а на коленях у меня лежал желтый комок снега — Момич слепил. Я откусил от него, но он горчил и пахнул слежалой соломой и мышеединой. Я не забыл то свое, зачем, как мне казалось, мы вернулись с выгона, и встал. Тогда Момич молча и легко всадил меня на скирду, и я сам догадался, что нужно было делать, — на поперечниках крокв лежали, как восковые, толстые ракитовые доски. Я скинул пять штук, и он ничего не сказал, хватит их или нет.

В клуне мы пробыли до ночи. Гроб получился длинный и широкий, как на двоих. За все время мы ни слова не сказали друг другу, и, когда заперли клуню и я пошел к своей хате, Момич догнал меня и опять ущемил плечо.

— Ходи со мной, — не то попросил, не то приказал он. На его дворе по-весеннему отсырело пахло прелью закут. Подтолкнув меня под навес сарая, невидимый в темноте, Момич с тоской и натугой спросил:

— Как было… Видал аль нет?

Я рассказал, что знал, с самого начала и до конца.

— А она?

— Свалилась, — сказал я. — Сразу. Может, ей не больно было, оттого и…

— Чего? — оторопело спросил Момич.

— Так, — сказал я.

Из трубы нашей хаты поднимался белесый вялый дым, а окно, выходившее в сторону Момичева двора, было чуть-чуть желтым: наверно, дядя Иван перенес лампу к себе в чулан, — давно грозился…

Сердитая и наряженная, как в праздник, Настя сидела за столом и лузгала подсолнухи, — пришла отца проведать.

— Доигрались? — словами Царя спросила она у меня и умалила свет в лампе, — фитиль был вывернут до отказа и аж коптил. Я ничего не ответил, и Настя сказала опять:

— Нужно ей было, суматошной, кидаться!

Как чужой в своей хате, не раздеваясь, Момич присел на конце лавки возле дверей и замедленно-натужно обернул лицо к Насте:

— Куда такой… кидалась она?

— А на минцанера! — с вызовом сказала Настя и, не глядя на нас, опять заработала-залузгала озлобленно и быстро.

Целой и крепкой, — ее и тремя пулями не изничтожить! — в углу лежала мерка, а рядом — хомут.

Их-то обязательно возьмут и приберут, а теткин тулуп, платок, лапти… Куда я все приберу-дену? Куда?

— Ходи, сядь тут, — сказал мне Момич и так же глухо и смирно спросил Настю: — Не знаешь, там при шел кто… к покойнице?

Настя смахнула с губ шелуху семечек и промолчала. Момич прошел в угол, где лежала мерка, и слабым пинком ноги загнал ее под лавку.

— Побудь тут, я зараз приду, — сказал он мне и ушел, — в расстегнутом полушубке, без шапки. Потом я узнал, что он ходил на соседский куток просить бабку Звукариху, чтоб она обмыла и обрядила в смертное тетку.

В нашей хате всю ночь чуть-чуть светилось окно, где стояли шары, и всю ночь выл Момичев кобель, — волка, должно, чуял…

Мы не дождались дня, и нам никто не повстречался ни на проулке, ни на выгоне. Я до сих пор не понял, почему Момич заставил меня нести тяжелый длинный лом, а сам шел с лопатой, почему он, когда я спотыкался и падал, упрашивал меня, как о милости…

— Неси за ради Христа… Неси его сам!

Когда до погоста оставалось с полверсты, Момич свернул с дороги и пошел к нему напрямик, полем, минуя сельсовет и церковную площадь. Он шел не сгибая ног, прокладывая мне сплошную снежную борозду, и по ней я волочил лом.

Крестов совсем не было видно, — замело; и снег над могилами слежался плотней, чем на выгоне, — даже Момич не провалился. Мы выбрали место сразу, — на всем погосте, прямо у края канавы от поля, росло одно-единственное дерево — колючее, шатристое, с черным комом давнего сорочиного гнезда на макушке. В рассветной мути дерево казалось маленькой церквой с куполком без креста, и мы подошли к нему с восточной стороны.

— Тут, — сказал Момич и забрал у меня лом…

Возвращались мы в полдень по своей прежней белой борозде, и лом опять нес я. Возле клуни Момич приостановился и, не оборачиваясь, сказал не то самому себе, не то мне:

— Оттуда ж солнце видать на восходе… ежели головой к дереву.

…Ножки у скамейки были неровные и вихлючие, и я сходил в клуню и набрал щепок. Момич поставил скамейку на середину хаты, и, когда хотел подложить щепки, Царь подступил к нему и протянул руку:

— Дай суды!

Момич выпрямился и непонимающе тупо уставился в макушку Царя.

— Дай, говорю! Ну? — повторил Царь. Желтые, когтистые пальцы воздето протянутой руки его шевелились и подрагивали, и я потянул Момича за полу полушубка и сказал, чтобы он отдал щепки.

— Это… зачем они ему? — силясь что-то осмыслить, спросил Момич, пряча щепки за спину.

— Он сам хочет! Пускай он сам! — сказал я, и Царь ошалело подтвердил:

— Я сам! Сам!

Гроб от дверей до скамейки мы несли вдвоем — Момич и я, а устанавливал его Царь в одиночку. Мы еще в клуне, когда вернулись с погоста, умостили в нем длинный, перевитый повиликой и засохлой синелью, сноп сторновки, обернув его колосками к ногам, а огузком к изголовью. Он был глубоким и просторным, и мы положили туда беремя лесного сена. Царь ненужно долго кружил и суетился возле скамейки, взрыхлял и уминал в гробу сторновку и все покашливал озабоченно и строго, — в первый раз почуял себя сильным. Момич стоял лицом к дверям и качал себя влево и вправо, влево и вправо, и перед моими глазами то возникал, то пропадал конец лавки и косо вздыбившийся на нем бугорок замашной простыни, — теткины ноги…

— Ну все, а то смеркнется. Все! — по-своему властно сказал Момич и обернулся к лавке, и я впервые, пока был в хате, заглянул дальше, в угол, под боженят…

Звукариха по-живому покрыла тетку платком, — с кулем над лбом. Лоб у тетки по-вчерашнему светился и выпячивался, и только нос был острый, прозрачно-бумажный, не ее. Из уголка накрепко сжатого теткиного рта под шею сбегала бурая ветвистая струйка, будто тетка закусила стебель какого-то диковинного цветка…

Мы с дядей Иваном сидели в задке саней, спиной друг к другу, разделенные гробом, а Момич до самого погоста шел пешком. Уже смеркалось. Сырой, колюче-рьяный ветер дул нам встречь. Пустые ржаные колоски, выбившиеся из-под крышки гроба, трепыхались и жужжали прерывисто и туго, как словленные шмели. Всю дорогу жеребец всхрапывал и косил назад, и Момич каждый раз охал и осаживал его, заваливаясь на вожжах.

Похоронили мы тетку головой к дереву.

6

Я спрятал в сундук тулуп, онучи, лапти, шары, боженят и все, что бралось в руки, а остальное — хата, двор, коммуна, церква, небо, день и ночь — осталось…

вернуться

1

Выделение р а з р я д к о й, то есть выделение за счет увеличенного расстояния между буквами здесь и далее заменено жирным курсивом. — Примечание оцифровщика.