— Всю макушку разорил. Ломает и трескает! — шепотом сообщил я ей о куличе. Она притянула меня к себе и сказала на ухо:
— Пускай подавится им! Возьму завтра и другой затею.
— Тот будет не свяченый, — сказал я.
— А мы с тобой сами освятим. Воды из колодезя принесем, кропильник из чистой старновки свяжем… А Царя молитву творить заставим… — и тетка залилась озорным смехом, как маленькая.
К кооперации, где уже со вчерашнего дня стояли карусели, мимо бревен шли и шли разряженные парни и девки. Настя тоже проплыла мимо нас, как пава, и тетка, присмирев, долго глядела ей вслед, сощурив глаза. А потом из ворот на улицу вылетел Момичев жеребец, запряженный в бочку-водовозку. Сам Момич стоял на выступах оглобель позади бочки. Заваливаясь назад, чтобы сдержать жеребца, землисто-серый в лице, Момич был страшен и пугающе притягателен в своей пламенной атласной рубахе навыпуск, вздыбившейся на спине.
— Горю! — коротко и густо крикнул он неизвестно кому и гикнул на жеребца. От улицы проулок круто сбегал вниз, к речке, и по этой крутизне жеребец пошел галопом. Момич сначала пригнулся, а затем плашмя упал на бочку. Нельзя было ничего различить — где бочка и где жеребец, потому что все слилось в один грохоткий смерч, расцвеченный красным и черным. Вдогон ему, раскинув руки, медленно двигалась тетка, то и дело останавливаясь и приседая, будто готовясь словить цыпленка. Но как только жеребец врезался в береговой лозняк, а Момич поднялся во весь рост и откинулся назад, повисая на вожжах, тетка подхватила подол саяна и побежала к речке, выкрикивая что-то звонко и тоненько. Я зачем-то подождал, пока она скрылась за кустами ивняка, и только после этого оглянулся на Момичеву хату. Из-за нее, с огорода, на улицу грузно наплывал золотисто-желтый бурун дыма. Я побежал на огород через свой двор и за углом сарая, в прошлогоднем иссохшем бурьяне, увидел дядю Ивана. Он сидел на корточках, низко пригнувшись, и просветленно, почти зачарованно глядел вверх, на столб дыма: над его вершиной и сбоку трепетно вились сизари, — их страсть сколько водилось в Момичевой клуне.
Это она и горела. С обоих углов, обращенных к нашей меже. На недавно посеянной нами картошке толпился веселый и по-праздничному разнаряженный народ. Огня не было видно, валил только дым, но он сразу же пропал, как только пламя с гулом выбилось из-под повети и охватило солому крыши. Тогда и подоспел Момич. Не слезая с закорков бочки, он натужно обвел взглядом полыхавшую клуню и ударом ноги вышиб из бочки кляп. Круглая радужная струя воды с визгом вырвалась и вонзилась в землю, буравя воронку, и Момич глядел только на нее и ни на что больше.
— Ничего не поделаешь, Еграфыч! Должна сгореть вся, как есть! — утешил его кто-то из мужиков. Момич будто не слыхал. Он подождал, пока вода вытекла из бочки, тронул вожжиной жеребца и медленно поехал с огорода к себе во двор.
Через час от клуни остался чадящий ворох золы, и люди разошлись, недовольные скоротечностью пожара. Я поднял грудку чернозема и швырнул в середину вороха.
— Не замай! — властно сказал у меня за спиной Момич, и я забыл, что умею бегать. Момич был все в той же красной рубахе и высоких яловых сапогах. Он обошел меня, остановился у обгорелой притолоки и проговорил непонятное:
— Та-ак… Выходит, дурак-то мал, да в две дудки сыграл…
Я пошел домой. Мне было обидно, что пожар случился в праздник, когда и без того забав у людей сколько хочешь. Да и тетка не видела его. Она чуть не до вечера пробыла на речке, — хотела, видно, поглядеть, как Момич во второй раз помчится за водой…
Может, это только наши камышане такие — в праздники аж охрипнут от песен, друг друга по отчеству величают и в гости закликают кого ни попало, а потом недели две ходят, будто у них коровы подохли. Зато дядю Ивана тогда как подменили. У него не исчез тот просветленно радостный взгляд, каким он следил из бурьяна неделю тому назад за полетом голубей над Момичевой клуней. Он даже покрикивать стал на тетку, и она удивленно вглядывалась в него и молчала.
Момич — этот сроду не был разговорчив, а после пожара совсем стал как черт — сердитый, черный. На красную горку он с самого утра начал возить на огород бревна, что лежали на улице, — новую клуню затеял ставить. Тетка раза два украдкой выглядывала в окно, тревожась чего-то, и дядя Иван, боевито стерегший ее, приказал:
— Чего зыришь? Обернись спиной к окну и сядь на лавку!
— А пропади ты пропадом, дурак! — с горькой силой проговорила тетка и пошла из хаты. В окно я видел, как она сказала что-то Момичу издали. Тот выпрямился, остервенело плюнул и спихнул с повозки на землю длинное и толстое бревно — то самое, на котором по вечерам сидели девки. А в полдень Момич взял и срубил дуб, что стоял на его огороде повыше сгоревшей клуни. На нем водились грачи, и я пошел поглядеть, что сделалось с детвой, — побилась, небось. Дуб был уже очищен и лежал коричневый и пахучий, как опаленный боров. Момич поддел колом тонкий конец его и одним рывком подсадил на подушку задних колес повозки. Я не отважился подойти поближе и присел на своей меже, — мне и оттуда было слышно, как сипели граченята под обломками сучьев.
Момичу не удавалось уложить на передок повозки толстый конец дуба: он был склизкий, неухватистый, и кол под ним зарывался в землю. Тогда Момич, не замечая меня, отшвырнул рычаг, приник к дубу и обнял его руками. Я поздно заметил, как приподнялся над землей комель дуба, потому что смотрел на спину и плечи Момича, — там у него под белой замашной рубахой медленно стали расти и шевелиться круглые клубки.
— Скорей… кол подсунь! — не подымая головы, удушенно крикнул Момич, но я не понял, кого и о чем он просит, и не сдвинулся с места. Момич выронил дуб, оглянулся зачем-то по сторонам и сказал мне укоряюще:
— Что ж не подмогнул? Неш так делают по-сусед-ски!
Я схватил кол и подбежал к дубу. Момич поплевал на руки, потер их и наклонился к бревну. Я приготовил рычаг, но против воли смотрел не на дуб, а на спину Момича, — там опять вздулись и бурно взыграли под рубахой круглые клубки, а шея набрякла землисто-малиново и укоротилась так, что почти пропала совсем.
— Ну? — рявкнул Момич, и я сунул под дуб кол и отскочил в сторону. Момич бережно опустил на рычаг дуб, выпрямился и сказал:
— Да и разиня ж ты, Александр!
Я тогда впервые узнал, что это — мое имя.
Новую клуню Момич поставил за какую-нибудь неделю или полторы, и все эти дни я провел с ним. Он, наверно, залезал на стропила затемно, а я приходил попозже, взбирался наверх и там торопливо и трудно умнел, потому что Момич работал и молчал, и я должен был угадывать, когда подать ему расщепленную ольшину — лату, когда буровец и топор, когда деревянный гвоздь, похожий на кляп от бочки: ими он крепил латы к кроквам. Все, что переходило из моих рук в Момичевы, мгновенно и странно оказывалось для меня непомерно большим и ценным, исполненным непонятного значения и смысла. Это, видно, происходило оттого, что Момич забирал вещи каким-то емким и властным движением обеих рук, забирал полностью и навсегда.
Все в нем покоряло и приманивало мое ребячье сердце. За эти дни там беспорядочным ворошком накопились неосознанная обида за его прежнюю суровость ко мне и ревнивое желание завсегда водиться с ним, быть у него на виду замеченным и привеченным. Он, наверно, догадывался об этом, потому что нет-нет, да и ронял какое-либо слово. Я отвечал ему десятью.
— Ну и балабон! В кого ж это ты удался такой, а? — спросил он меня однажды. Мне почему-то показалось, что ему хочется, чтобы я сослался на тетку, и ответил:
— Знаю в кого.
— В кого ж это?
— В тетку Егориху.
— Жалеешь, небось, ее?
— А то нет!
Момич на минуту задумался, медленно оглядел сады Камышинки и проговорил не в связь с прежним:
— Рясно нынче вишник цветет.
Несколько погодя он послал меня за водой — «холодничку захотелось», и я побежал с ведром к колод-ну, а когда вернулся, то еще издали увидел под стропилами клуни дядю Ивана. Он стоял, задрав голову, ожидая чего-то от Момича, а тот несокрушимо сидел наверху, работал и молчал. Дядя Иван посеменил ногами и визгливо крикнул: