Но камышане били Зюзю, а не его.
До этого я уже бывал свидетелем гуртовых уличных драк. Они всегда случались в праздник, и смотреть на них было весело: тогда никто не знал, кого били, потому что все наскакивали друг на друга, а после село справляло мировую и праздник протягивался еще на сутки. Видеть же то, что происходило в этот день у Момичевых ворот, было страшно. Зюзю били спокойно, трезво и расчетливо, а он только и знал, что сжимался в комок и берег живот. Сибилёк все канючил и канючил о «стыдобушке», но когда скрюченного Зюзю подняли и понесли из круга, чтобы ударить об угол вереи, старый конокрад испуганно притих.
Тогда я и побежал за Момичем. Он собирался куда-то ехать и яростно шуровал квачом оси повозки. Возле закуты стоял в хомуте жеребец.
— Дядь Мось! Побегли скорей, а то мужики Зюзю убьют! — крикнул я. Момич воткнул квач в мазницу, насадил на ось колесо и, не взглянув на меня, угрюмо сказал:
— То не твое соплячье дело!
Он направился к жеребцу, а я ухватился за подол его рубахи и повис, подобрав ноги. Я не умел плакать в голос, с притворной жалобой, и загудел трубно, с переливами. Момич остановился, не отцепляя меня, и удивленно сказал:
— Как недорезанный боров! Чего ты?
— Его об верею прямо… Черти такие! Самих бы так…
— Ишь ты. Самих. Они, небось… Ну-ка слезь, — сказал он, но я не выпустил из своих рук его рубаху. Так, со мной на подоле рубахи, он и вринулся в сутолочь мужиков и баб. Я не видел, кому он сказал: «Ну, будя, будя. Кладите на место», — и кто-то ответил ему, чтобы он не встревал и дал людям соблюсти закон.
— Будя, говорю! — гневно повторил Момич, и тогда я отлип от него и увидел Зюзю. Он лежал возле ворот, вытянувшись и запрокинув голову. Изо рта у него выталкивалась розовая пена. Зюзя дергался и потухающими глазами, вприщур, глядел на Момича. Я наклонился к нему, но Момич отстранил меня и знающе развязал ему руки. Путо он скрутил жгутом и отшвырнул в сторону. Зюзя перевалился на живот и рывками пополз к нам во двор. Сибилёк елозил по кругу и ловил мужиков за ноги. Он, наверно, решил, что пришла его очередь покачаться на руках у камышан перед дубовой вереей, и вымаливал себе откуп.
— Крещеный народ! Развяжите мои рученьки за ради Христа! Дайте мне тоже сподобиться и вдарить его напоследок!..
И его развязали с нетайным замыслом поглядеть, что будет. Стоя на коленях, Сибилёк нашарил возле себя обломок кирпича и сунул его в длинную холщовую сумку, добытую из-за пазухи.
— Вот я его… благословлю зараз ради праздничка… Куда он скрылся, родимые мои?
Легко, как перышко, он взвился на ноги и метнулся вслед за Зюзей, крутнув над головой сумкой.
— Ну ты! Осмёток! — грозно крикнул Момич, и Сибилёк понял, что это ему. Не оглянувшись, он прирос к месту и опасливо втянул голову в плечи. Никто ничего не говорил больше, все чего-то ждали, и Сибилёк ждал тоже.
— Пс-сина! — раздельно сказал Момич.
Дробной трусцой и как незрячий Сибилёк побежал к проулку. Сумку он держал в протянутой перед собой руке, будто там сидело что-то живое.
На крыльце у нас было сумрачно и пахуче, как в ракитнике. Я подложил под голову Зюзе беремя богородицыной травы с мятой, и когда тот улегся, из сеней высунулся дядя Иван. Он, как кот, фыркнул на Зюзю, а мне погрозил за что-то и захлопнул дверь. Потом я узнал, что Царь тоже бил Зюзю, пока я кликал Момича. Лягнул босой ногой и убежал.
Зюзя сплевывал сукровицу и всхлипывал, и, чтобы хоть чем-нибудь утешить его, я сказал:
— Сибилёк вон совсем хотел тебя… Знаешь чем? Кирпичакой в сумке!
Зюзя отнял от травы иссиня-чугунное лицо и посмотрел на меня неверяще, вприщур, как раньше смотрел на Момича. Мне хотелось, чтобы он поверил, будто я один отбил его у мужиков, — участие Момича в этом казалось мне сейчас, при Зюзе, совсем ненужным; для меня хватало и того, что он сделал один: поймал и связал двоих. Один двоих! Ночью! Я пододвинулся к Зюзе и спросил так, будто вместе с ним и Сибильком ходил красть Момичева жеребца:
— Как же он вас половил? Обоих сразу?
— Не, — брезгливо сказал Зюзя, — сперва одного.
— Сибилька, — догадливо подсказал я.
— Не. Его после…
— И отлупил? — я не мог скрыть какое-то неуемное восхищение Момичем.
— Не… Связал, и все. Ну да ничего. Пускай. Я с ним еще сквитаюсь! Он у меня… — Зюзя недоговорил и всхлипнул. В эту минуту и явилась тетка Егориха. Я сразу догадался, что она не ходила в церковь, а была в ракитнике за речкой, — только там и росли голубые пушистые цветы «мохнатухи». Она нарвала их целую охапку.
— А говорила: «К обедне иду!» — упрекнул я ее. Тетка хотела что-то ответить мне, но увидела Зюзю и вскрикнула:
— Серега! Да кто же это тебя так?
Зюзя зарылся лицом в траву и заныл протяжно и тоненько. Под его жалобу я и рассказал тетке о себе и о нем. О Момиче я упомянул лишь, как он один связал Сибилька с Зюзей и привез их на жеребце.
— А сам всю дорогу пешком шел, — сказал я. Тетка испытующе смотрела мне в рот и молчала, потом повернулась и пошла на огород, неся цветы как веник. Я посидел немного возле затихшего Зюзи и побежал за нею: мне не понравилось, как она поспешно ушла с крыльца.
Прошлогодний сухой бурьян за нашим полуразвалившимся сараем обновлялся новой дикой порослью, — тут уже пахло горьким и сырым духом чернобыльника, глухой крапивы и белены. Когда валом поднимется и зацветет репейник, тетку сюда силком не заманишь: боится Момичевых пчел. Сейчас же они еще по-весеннему смирные, ручные. Отсюда, из-за бурьяна, я и увидел тетку. Она стояла у Момичевой пасеки, прижавшись к плетню, и, как заводная, говорила и говорила кому-то:
— Шу-шу-шу-шу! Ти-ти-ти-ти!
— Так неш я… — прогудел голос невидимого за плетнем Момича. А я-то думал, что он уехал. Собирался ведь! Я не хотел и боялся, что Момич рассерчает за мою невольную неправду, будто не он, а я спас Зюзю…
Тетка вернулась минут через тридцать. В ладонях, поверх завялых цветов, она держала широкий лопух, а на нем, как на блюде, лежала косо обрезанная застарелая восковая глыба.
— Мед все хворобы и обиды лечит, — строго сказала она Зюзе. Лежа, Зюзя отломил кусок сота, запихнул его в рот и зажмурился.
Вечером он ушел домой. Под остаток сота тетка сорвала ему свежий лопух.
2
За лето я до конца перенял и впитал в себя все, что пленяло меня в Момиче. Все было во мне от него — медлительная и прямая походка, перебитый паузами разговор, манера щурить глаза, держать в руках ношу. Тетка ничего будто не замечала, но однажды, когда я чересчур долго продержался с ответом на какой-то ее вопрос, она уткнулась лицом мне в макушку и сквозь смех сказала:
— Ну прямо вылитый! Все повадки перенял от дяди Моей…
— Может, ты сама переняла! — сказал я, обидясь неизвестно на что.
— И сама переняла, — призналась тетка. — Куда ж я от вас денусь…
Трудная тогда выдалась для меня зима, трудная потому, что мне пришлось высвобождать место в сердце, чтобы разместился там второй человек, а я не умел ничего делить в себе на части, не хотел даже в тайне поступиться своей привязанностью к Момичу. Этим вторым человеком был наш новый учитель. Он явился к нам лютым январским утром, отбил на крыльце школы умопомрачительную чечетку — в сапожонках был, — а потом зашел в класс и с порога сказал:
— Меня зовут Александр Семенович Дудкин. Здорово, ребята!
Ему было лет восемнадцать, а может, и двадцать два. Он стоял, приплясывая, растирал уши синими набрякшими ладонями и чему-то смеялся. Щеки его пылали, как огонь. Мы встали и вразнобой ответили:
— Дра-а-асть!
Так он познакомился с нами, а мы с ним.
Тогда стояла какая-то непутевая погода: каждую ночь бушевала верховая метель, а по утрам наступала вселенская яркая тишина, и в мире ничего нельзя было различить — все пряталось под многометровым снежным покровом. Мы приходили в школу закутанные в полушубки, зипуны и платки. На каждом из нас слева направо висела белая холщовая сумка. Там мы носили хлеб, казенную книгу для чтения «Утренние зори» и самодельные грохоткие ящички под карандаши и ручки. До последнего стежка и метки сумки походили одна на другую, и только моя была как завезенная из другого села — тетка приделала к ней широкий откидной клапан, а на нем зеленым гарусом вышила петуха и две лупастые буквы «С» и «П». Эта теткина забава-забота и подтолкнула нас с учителем к нечаянной дружбе — на второй день после его приезда я запоздал на урок, а когда ввалился в класс, то был сражен и подавлен увиденным: у окна, в полосе солнечного клина, стоял учитель в зеленых брюках и гимнастерке, перетянутой желтым сияющим ремнем с портупеей. Я впервые видел юнгштурмовский костюм и топтался у дверей, не решаясь пройти к своей парте. В классе стояла непривычная тишина.