Поздно вечером под запев сверчка в полутьме сеней тетка окликнула меня со своей постели:
— Сань, а Сань!
Я не отозвался, а она засмеялась и спросила:
— Что ж ты не попытаешь, зачем меня звали?
— А чего сама молчишь! — сказал я.
— Да днем не хотелось, не так ладно было б, а теперь давай побалакаем… Вышла я, значит, на выгон, а он годенький, пустой, одни смурные ветряки стоят да та пегая кобыла с жеребенком, и мне захотелось по-за речкой пойтить… Ну я и сошла по Большаковому проулку. Сошла себе и как глянула, батюшки-и! Луг весь в одуванах, так весь и горит, так и полыхает…
Она долго рассказывала про то, как шла по лугу и что там видела, и я не вытерпел и сказал:
— Ты ж опоздаешь, иди скорей!
— Погоди, — сказала тетка. — Нарвала, значит, я тех одуванов и прихожу. А там уже ждут — председатель наш, какая-то городская бабонька и учитель твой. Хороший он у нас, веселый… По имя-отчеству назвал меня, за руку поздоровался, петуха, что я вышила на твоей сумке, похвалил… Ну, ладно. Села я, а тут возьми и явись Дунечка Бычкова.
— Зачем? — спросил я.
— Да ее тоже позвали сдуру, — сказала тетка и засмеялась.
— А учитель что?
Мне почему-то не хотелось, чтобы Александр Семенович здоровался с Дунечкой Бычковой за руку, и тетка, разгадав мою ревность, ответила скороговоркой:
— Да с Дунечкой он так… нарочно поручкался, чтобы приличие соблюсть. Ты слухай дальше…
В это время дядя Иван споткнулся о порог хаты, остановился где-то на середине сенец и заверещал:
— Ай до зари не дадите спать? И буровят, и буровят, постояльцы проклятые!
— …Тогда они и назначили меня, Сань, делегаткой от всей Камышинки, — певуче сказала тетка. — Утречком я и покачу в Лугань на сельсоветской бричке… А теперь давай спать.
Я не стал спрашивать у тетки, что такое «делегатка», чтоб нам обоим верилось, будто она едет в Лугань одна, без Дунечки Бычковой… Царь молча подождал чего-то и вкрадчиво прошлепал босыми ногами в хату.
Хотя мой испуг и вылился на воске, но в руках и коленках осталась какая-то квелость и дрожь, и два дня без тетки я почти ничего не ел и не слезал со своего сундука, — все спал и спал. На третий день утром в пе-сочно-золотой полумгле сенец я увидел дядю Ивана. Он стоял над кучей глины, что принес тогда Момич для печки нам, и обеими руками держал за дрыгающие ноги обезглавленного, нашего с теткой петуха.
— Зарезал? — пораженно спросил я.
— А то я молиться на вашего кочета буду! — сказал Царь. — Та змеюка зыкает гдей-то цельную неделю, а тут… Вставай, беги за хворостом, варить зачнем…
На нижней приступке крыльца лежала и зевала петушиная голова, а возле нее бродили и осипло кряхтели наши поделенные куры. Я шугнул на них и поглядел на Момичев двор, и сразу же Момич показался на своем крыльце. Он махнул мне рукой подзывая, и я пошел, неся на ладонях петушиную голову.
— Кинь ее! — сумрачно приказал он мне, как только мы сошлись у плетня, и сам обернулся ко мне боком и стал глядеть из-под руки на речку. — Ну? Чего держишь-то? Кинь, говорю.
Я положил петушиную голову в траву, и тогда Момич, не меняя позы, негромко спросил:
— Егоровны-то все нету?
— Нету, — сказал я.
— Что ж это она… застряла там?
— Не знаю, — сказал я. — Теперь вот и петуха…
— А у тебя, случаем, ничего не болит? — перебил Момич.
— Не, — сказал я.
— А может, щемит где, да ты не чуешь. Как-никак, а под бороной сидел… Может, к доктору показаться?
— Нигде не болит, — опять сказал я.
— А чем черт не шутит! Потом поздно будет. Охромеешь или… мало ли? Выходи-ка на огород, в больницу поедем зараз.
Уже от угла сарая я видел на Момичевом току повозку, набитую до самых грядок свеженакошенной травой. Жеребец стоял на привязи возле клуни. Задние ноги его от щеток до колен были обернуты белой холстиной. Момич вышел из ворот с хомутом и вожжами в руках, наряженный в сапоги и кумачную рубаху. Следом за ним Настя бережно несла, как свадебный подарок неизвестно кому, новую пеструю попонку.
— Глядите, дегтем не замарайте! — гневно сказала Настя, кинув попонку в задок повозки, и пошла прочь. Момич пристально посмотрел ей вслед, но ничего не ответил. Пока он запрягал, я повинно стоял и глядел на ноги жеребца. Покосившись на меня, Момич коротко рассмеялся чему-то и, сунув руку под живот жеребцу, с веселой угрозой прикрикнул на него:
— Нарядился в онучи и страм потерял!
На выгоне опять паслась чья-то пегая кобыла, и жеребец, завидя ее, заржал и затанцевал в оглоблях, а Момич подмигнул мне и с притворным возмущением сказал:
— Мало, ему, кобыльему сыну, позавчерашнего, а!
Был будний день, и камышане возили на парину навоз, а мы ехали как на ярмарку. При обгоне подвод Момич пускал жеребца чуть ли не наметом, рывком сымал с головы картуз, здороваясь, и на вопросы, куда это он собрался, не отвечал, — тогда как раз приходилось сдерживать жеребца и тут же бодрить его вожжами и сулить: «Я тебя поне-е-ежу!»
До Луга ни считалось шестнадцать верст, но они протянулись для меня дорогой вокруг бела света, — я никогда до этого так далеко не ходил и не ездил. Я сроду не видел двухэтажных домов, — хаты на хате, — и Момич тоже поглядывал на них с уважительной опаской. Мы. остановились и распряглись на широкой каменной площади, возле церкви, величиной в пять наших камышинских, и жеребец сразу присмирел и показался мне маленьким, и Момич стал маленьким, а самого себя я не примечал совсем.
— Ну, вот мы и приехали, — притушенным голосом сказал Момич. — Ты погоди тут, а я схожу разузнаю, что к чему…
Он ушел, жеребец приник к сену, а я прислонился к колесу повозки. Странны, маняще-терпки были в Лу-гани запахи, неслыханны звуки, и то, что у нас в Камышинке стоял будень, а тут праздник, потому что взрослые ничего не делали, а только ходили и ходили мимо друг друга и не здоровались между собой; что дети были наряжены во все ситцевое и не поднимали с земли ни папиросные коробки, ни конфеточные обертки, — наполняло меня какой-то накатной обидой за себя и не то завистью, не то враждебностью к ним, луганам. Мне хотелось поскорей видеть свою Камышинку…
Тень от церкви давно переместилась, и повозка стояла на самой жаре, когда я заметил тетку, Момича и Дунечку Бычкову. Они шли гуськом — тетка впереди, Момич в шаге от нее и чуть сбоку, а позади плелась Дунечка. На ней и на тетке вместо платков пламенели косынки под цвет моего галстука. Видно, концы косынок были чересчур коротки, потому что не сходились у подборока и вязались на затылке, и от этого тетка казалась моложе. С ее плеча свисала до колен снизка желтых, как одуваны, бубликов, и в руках она держала какие-то кульки и свертки. Момич нес новую косу, лемех к плугу и рябой ситцевый картуз с черным лакированным козырьком. Картуз был маленький, и я издали радостно догадался, что он мой. Тетка кивала мне головой, и лоб ее светился, как бублик. Подойдя, Момич молча насадил мне на голову картуз, а тетка засмеялась и воскликнула:
— Ой, Сань! Да на кого ж ты похож теперь!
— А ты сама на кого? — сказал я. Она поправила косынку, а Момич лукаво посмотрел на нее, смешно скривив бороду.
Мне совсем бы хорошо уехалось из Лугани, если б не Зюзина мать. Пока Момич с теткой застилали попонкой задок повозки, а потом запрягали жеребца, она беспокойно сидела у стены церкви и выжидаючи-пристально вглядывалась в даль чужой праздничной улицы. Мне хотелось, чтобы тетка поскорей позвала ее и чего-нибудь дала. Наверно, это так и было б, но Момич подкинул меня в передок повозки, подсадил тетку и сам сел с нею рядом на разостланной попонке.