Для вольнослушателей же пропустить лекцию было так же немыслимо, как выбросить за окно скудную сумму, составлявшую их бюджет.
Будь это физически возможно, они, кажется, посещали бы одновременно все аудитории и слушали бы одновременно всех лекторов. Серьезные, небрежно одетые женщины между тридцатью и сорока восьмью годами, для которых волосы – уже не украшение, а нечто, что надо наскоро свернуть в узел и заколоть, чтоб не рассыпалось; платье – попросту чехол для тела, обувь – не еще один предмет кокетства, а просто башмаки – удобные, плоские и уродливые. Мужчины – серьезные, часто в очках, в жалких потрепанных костюмах. Озабоченные, усталые лица, представляющие разительный контраст со свежими юношескими безоблачными физиономиями своих коллег. Многие из них работали десять, пятнадцать лет, чтобы заработать себе право учиться теперь. Одному надо было содержать мать; у другого была на руках целая семья – младшие братья и сестры. Толстой студентке тридцати девяти лет с круглым добрым лицом пришлось много лет ходить за паралитиком-отцом. Другие просто знали нужду, беспросветную, унизительную, неряшливую бедность, пятнадцать лет собирали с мучительными лишениями по пенни, чтобы осуществить заветную мечту – учиться в университете. Здесь были рабочие, мелкие служащие, прислуга, учившиеся по вечерам. Они смотрели сначала на свою alma mater, как новобрачный, влюбленный и ослепленный радостью обладания, смотрит на свою подругу, ради которой он работал все годы своей юности, страстно ожидая того часа, когда соединится с ней! Университет должен был теперь вернуть им утраченную юность и дать еще нечто более ценное. Мудрость. Знание. Силу. Понимание. Они готовы были умереть ради этого и фактически почти умирали от лишений, работы через силу, от самоуничтожения.
Они приходили, как верующие к алтарю. «Возьми меня! – кричали они. – Я прихожу со всем, что имею. Надежда, преклонение, жажда учиться, твердая решимость отдать потом жизни все знания, что мы возьмем у тебя. У нас позади – борьба, из которой мы вышли победителями, у нас горький опыт. Мы можем принести сюда, в эти аудитории, много ценного. И просим только хлеба – хлеба мудрости и знания».
А университет вместо хлеба давал им камень. Профессора находили их чересчур жадными, любознательными и пытливыми. Чересчур требовательными, пожалуй. Они задерживали лекторов после лекции, задавая бесчисленные вопросы. Тысячи разнообразных вопросов и соображений бурлили в них и рвались наружу. И они имели обыкновение заводить в аудитории диспуты.
«Так вот, я нашел, что этот случай в моей практике…» и так далее.
Но профессор предпочитал поучать своих слушателей сам, без помощи таких практиков. Делиться своим опытом полагалось преподавателю с кафедры, а никак не студенту со своей студенческой скамьи. Всякое нарушение этих устоев встречало чаще всего глухое недовольство. Раздается звонок – и профессор спешит из аудитории. Вот и половина сегодняшних лекций позади!
В первый год своего учения Дирк сделал ошибку почти для него фатальную: подружился с одной вольнослушательницей. Она была в одной с ним группе по изучению политической экономии и сидела всегда рядом с ним. Это была крупная, неуклюжая, жизнерадостная девица лет тридцати восьми с лоснящимся лицом, которое она никогда не пудрила, и густыми волосами, издававшими неприятный запах какого-то масла. У нее был покладистый и веселый характер, но платья ее представляли собой нечто ужасающее на взгляд молоденьких состоятельных студентов, и даже в холодную погоду на кофточке под мышками выступали большие пятна от пота. Девушка обладала тонким умом, быстрым, любознательным, гибким, настоящим умом юриста. Она отлично разбиралась в том какие лекции ценны и какие бесполезны. Никто лучше ее не справлялся с заданиями профессоров и не писал еженедельных докладов. Звали ее Швенгауэр, Мэтти Швенгауэр. Ужас!
– Видите ли, – замечала она добродушно Дирку, – вовсе нет надобности вам читать все это. Я не так делаю. Вы узнаете ровно столько, сколько вам нужно, если прочитаете у Блейна страницы 256–273, у Жэкля – страницы 549–567. Остальное все не дает практически ничего.
Дирк был ей благодарен за указания. Ее записи были всегда аккуратны и очень толковы. Она охотно давала списывать их. У них незаметно вошло в обыкновение вместе выходить из школьного здания и гулять по площадке перед университетом. Она иногда рассказывала о себе.
– Ваши родные – фермеры! – Она с удивлением оглядела его хорошо сшитое платье, тонкие руки без следов грубой работы, щегольские ботинки и шапочку. – И мои тоже. Из Айовы. Я всю жизнь прожила на ферме, до двадцати семи лет. Мне так хотелось учиться, но у нас никогда не было денег на это, а уехать в город искать заработок мне нельзя было: я – самая старшая, а мама все хворала с самого рождения Эммы – это наша младшая. Нас девять человек. Мама страшно боялась, что я уеду, а Па соглашался. Но я не могла их оставить. Одно лето было такое жаркое и засушливое, и весь хлеб высох на корню, как бумага. На другой год было слишком много дождей и семена загнивали в земле. Так и сидела я на ферме. Ма умерла, когда мне минуло двадцать шесть. Наши ребятишки все успели к этому времени вырасти. Па женился через год вторично, а я ушла, нанялась к де Майнам в работницы. Я жила у них шесть лет, но мне мало удалось скопить – из-за моего брата. Он тоже уехал со мной, когда Па женился на Эджи. В Чикаго я попала пять лет тому назад. Нет, кажется, работы, которой бы я не переделала уже в моей жизни, только вот в угольных конях еще не работала.
Все это Мэтти рассказывала просто и весело. Дирк почувствовал к ней симпатию и сочувствие.
– Вы понятия не имеете, что для меня значит – быть наконец в университете!.. Все эти годы… Я только и мечтала, что об этом. Мне и теперь еще иногда кажется, что это сон, а не действительность. Я говорю себе: это я, я хожу здесь по лужайке, я – студентка, студентка в Мидвесте, и я иду на лекцию сейчас. Это не сон.
Лицо ее, все лоснившееся от жира, было серьезным и умным, и хотелось забыть, что оно некрасиво.
Дирк рассказывал матери о Мэтти. Он уезжал домой в пятницу вечером и оставался там до понедельника. Первая лекция в понедельник была в десять часов, и он успевал попасть в университет к этому времени.
Селину глубоко заинтересовала история незнакомой девушки.
– Не думаешь ли ты, что ее следовало бы пригласить проводить у нас субботу и воскресенье, Дирк? Она могла бы, если согласится, приезжать вместе с тобой в пятницу и уезжать в воскресенье вечером. Или оставаться до понедельника и возвращаться вместе с тобой. У нас ведь есть свободная комната, там так прохладно и тихо. Пила бы молоко; фруктов и овощей у нас сколько душе угодно. Мина испекла бы пирог и печенье из кокосовых орехов.
Мэтти приехала как-то в пятницу вечером. Был конец октября – лучшее время в прериях Иллинойса. Воздух напоминал расплавленное золото. Дыни и тыквы на коричневом фоне земли, казалось, излучали свет и тепло, подобно солнцу. Листья клена пылали всеми оттенками пурпура и бронзы. Все вокруг дышало изобилием, благостью, безмятежностью. Земля напоминала прекрасную плодовитую женщину, которая нарожала детей, выкормила их и теперь отдыхает, любуясь ими, гордая собой, щедрая и ласковая, с ясным и довольным взглядом, с пышной цветущей грудью.
Отблеск этого умиротворения и радости, которым дышало все вокруг, озарил лицо Мэтти Швенгауэр, когда она и Селина в первый раз пожимали друг другу руки. Селина вглядывалась с большим интересом в это лицо. Когда Мэтти ушла отдохнуть и умыться, она сказала Дирку:
– Но ты говорил, что она некрасива!
– Ну да. А разве это не так?
– Да ты посмотри на нее.
Мэтти, возвратившись после умывания, разговаривала с Миной Брасс, работницей. Она стояла, упершись руками в свои широкие бедра, откинув назад голову. Глаза ее оживленно блестели, губы улыбались, обнажая крепкие белые зубы. Предметом обсуждения был новый сепаратор для сливок. Что-то рассмешило Мэтти. Она смеялась звонко, беззаботно, как смеются очень молодые девушки.