– Вы говорили как-то, что познакомите меня с вашей матерью?
– Вы позволите привести ее к вам? Или, быть может, даже… Быть может вы съездите со мной как-нибудь на ферму. Она так была бы рада!
– Хорошо, поедем!
Дирк вдруг наклонился к ней.
– Послушайте, Даллас. Что вы вообще думаете обо мне?
Ему необходимо было знать. Он не мог больше вынести этой неизвестности.
– Думаю, что вы – милый молодой человек. Это было ужасно.
– Но я вовсе не хочу быть в ваших глазах просто милым молодым человеком! Мне хочется, чтоб я вам нравился. Скажите мне, чего во мне нет, что вы хотели бы видеть во мне? Отчего вы так часто отталкиваете меня? Я никогда не ощущаю что я по-настоящему рядом с вами. Чего во мне не хватает?
Дирк говорил униженным, просительным тоном.
– Что ж, если вы меня спрашиваете… Я требую от людей, с которыми часто встречаюсь, чтоб они обладали хоть искрой настоящего, не ложного блеска и душевной красоты. У некоторых – девять десятых подлинного блеска и одна десятая мишуры, вот как у Джейн Миран, а у иных на девять десятых – мишура и лишь одна десятая подлинного великолепия, как у Сэма Гуэбч. Но есть и множество людей, так, милых, розоватых, но без оттенка царственного пурпура.
– И я тоже таков, гм?
Дирк был ужасно разочарован, огорчен, задет и немного зол тоже. Как, он, Дирк де Ионг, один из самых блестящих молодых людей в Чикаго, с такими перспективами, такой популярный! В конце концов, что особенного в ней самой? Рисовала рекламные картинки – плакаты по полторы тысячи долларов за штуку!
– Что происходит с мужчинами, которые в вас влюбляются? Что они делают тогда?
Даллас с глубокомысленным видом глядела в свою чашку.
– Они обычно признаются мне в этом.
– Тогда что?
– И тогда им как будто становится легче и мы делаемся друзьями.
– Но вы никогда не влюбляетесь в кого-нибудь из них? («Проклятая ее самоуверенность и спокойствие»). Вы-то когда-нибудь влюбляетесь в них?
– Почти всегда, – отвечала Даллас.
Он нырнул очертя голову.
– Я бы мог дать вам многое из того, что вам не хватает, независимо от того, пурпуровый я или нет.
– Я в апреле уезжаю во Францию, в Париж.
– Что вы говорите! Париж… Зачем?
– Учиться. Хочу быть портретисткой. И писать маслом.
Он был в ужасе.
– Неужто этого нельзя делать здесь?
– О нет. Здесь нет того, что мне нужно. Я уже училась здесь. Я брала уроки натуры в Институте искусств три вечера в неделю.
– Ах, так вот где вы проводили вечера. – Он почувствовал странное облегчение. – Разрешите мне как-нибудь съездить туда с вами, хорошо? (Хоть что-нибудь. Что-нибудь от нее!)
Она действительно взяла его однажды вечером и благополучно провела мимо строгого ирландца, охранявшего вход в классы. Облачившись в свой передник, который она достала из шкафчика вместе с кистями, Даллас помчалась через комнату, предупредив шепотом Дирка, чтобы он не разговаривал.
Им это мешает. «Интересно, что бы они сказали о моей мастерской».
Они добрались до маленькой, залитой светом комнатки с белыми стенами, в которой было так жарко, что трудно становилось дышать. На полу не было свободного дюйма: всюду, куда ни глянь, мольберты. Перед мольбертами мужчины и женщины, погруженные в работу, с кистью в руке. Даллас прошла к своему месту и сразу принялась за работу.
Дирк моргал, ослепленный безжалостно ярким светом. Он взглянул на возвышение, куда время от времени поглядывали все работавшие. На возвышении стояла кушетка, на которой лежала обнаженная женщина.
В каком-то смятении Дирк сказал себе: «Что же это такое, на ней ничего нет! Это безобразие! Она же совершенно голая» Он попытался взглянуть легко, критически, свободно как глядели на это голое женское тело все присутствующие.
После первого смущения ему это удалось. Класс рисовал натуру масляными красками.
Позировавшая была шатенкой с кожей, как бархат и лепестки розы. Позы, которые она принимала, были удивительно пластичны. Волосы у нее были завиты, как у барана, а нос являл образец вульгарности, но ее спина заставила бы Елену Прекрасную покраснеть от зависти, а груди походили на комки снега с красневшими кораллами сосков. Через двадцать минут Дирк уже вовсю заинтересовался тонами, оттенками, линиями этого обнаженного тела. Он слушал объяснения преподавателя и добросовестно старался решить сам, какая тень должна быть на животе модели – синяя или коричневая. Даже ему при всей неопытности, не могло не броситься в глаза, что работы Даллас были написаны несравненно талантливее, нежели у всех остальных вокруг. На этих полотнах под кожей чувствовались мускулы кровь и кости, чувствовалось отличное знание анатомии.
Картина, которую она писала для Кредитного общества Великих Озер, с учетом не зависящей в данном случае от художника условности темы, поражала манерой исполнения, техникой, смелостью кисти Дирк, рассматривая ее работу, думал, что она права, желая быть портретисткой. Но, увы, это разрушало его надежды. Он бы хотел…
Был уже двенадцатый час, когда они вышли из Института искусств и остановились на минутку на ступенях его широкой лестницы, глядя на лежащий перед ними город. Даллас молчала. Умолк вдруг и Дирк, захваченный красотой этой ночи. Направо от них небо казалось пурпурным, а белые башни Раглея на этом фоне – розовыми. Это электрические лампы рекламы создавали такое освещение. Попеременно вспыхивали сначала белые огромные буквы:
Затем темнота, и вы ждете помимо воли и глядите в темноту, не отрывая глаз. Вот вспыхивают красные буквы:
Снова тьма. Затем еще более крупные буквы, соединение обоих цветов: белого и красного – и просто ослепительное сверкание, в котором на миг выплывают из тьмы улица, небо, башни здания:
Прямо перед ними – Адам-стрит, словно арка Венеции, под которой темный канал асфальта. Цепи огней по обе стороны этого канала. В полутьме все принимало фантастические очертания, создавало очаровательное зрелище. Дирку вдруг пришло в голову, что девушка, стоявшая рядом с ним, чем-то напоминает Чикаго, этот город, в котором смешались величие, пышность с убожеством, мишура с подлинными драгоценностями, красота с безобразием.
– Как красиво, – сказала наконец Даллас.
Медленный вздох.
Она была частью всего того, что их окружало.
– Да. – Дирк чувствовал себя зрителем, пришельцем из чуждого мира. – Не голодны ли вы? Хотите съесть сандвич?
– Я умираю с голоду.
Они пили кофе с сандвичами в какой-то всю ночь открытой закусочной, потому что Даллас заявила, что ее физиономия чересчур измазана для ресторана, а возвращаться, для того чтобы умыть ее, она не хотела.
В эту ночь она была еще дружелюбнее, чем обычно, немного утомлена, не так независима и уверена, как днем. У нее появился какой-то новый отпечаток беспомощности, усталости, и это разбудило в Дирке всю нежность, на какую он был способен. Ее улыбка окутывала его теплым дыханием счастья до тех пор, пока он не заметил, что Даллас с такой же улыбкой обратилась к орудовавшему у их стола с блестящим никелевым кофейником молодому лакею, говоря, что кофе у них здесь великолепный.
Глава девятнадцатая
Вещи, прежде занимавшие Дирка, казавшиеся главным интересом существования, теперь как-то потеряли свою значимость. Люди, которые были и интересны и желанны, внезапно стали так безразличны. Игры, которыми он увлекался, теперь казались глупейшим времяпрепровождением. Он смотрел теперь на все мудрыми, влюбленными в красоту глазами Даллас О'Мары. Странно, что он не замечал, как много общего в отношении к жизни у этой девушки с его матерью. За последние годы мать часто раздражала его позицией, которую она заняла по отношению ко всем его богатым и могущественным друзьям, к их образу жизни, играм, развлечениям, их привычкам и манерам. Его коробил, в свою очередь, тот образ жизни, который она вела. В редкие визиты на ферму ему приходилось скрывать раздражение, когда он на кухне, или в гостиной, или на крыльце наталкивался на какую-нибудь оборванную женщину с выпавшими или обломанными зубами, в комичных башмаках и с трагическими глазами. Посетительница пила кофе жадными глотками и рассказывала хозяйке о своих горестях. От этих жалких представительниц прекрасного пола шел такой противный запах мятных капель, пота и привычной неряшливой нищеты!