Пустыня! Простор мозгам, масса забавных мыслей. Например, почему меня током не бьет?
— Почему тебя током не бьет? А птиц видел? Видел птиц на высоковольтных линиях?
Порыв ветра обдает холодом незащищенное тело лунатика и несколько умеряет поэтические восторги.
— Вряд ли я птица,— самокритично признает он.— А ток просто-напросто отключили.
На выходе с площади троллейбусные провода пересечены трамвайными. Слева, из глубины улицы, по трамвайному проводу, заложив руки за спину и сильно сутулясь, бредет некто. Он одет в полосатую пижаму приятного покроя и на голове имеет вязаную шапочку, а на ногах — мягкие домашние туфли с загнутыми по- турецки носами.
Они встречаются на пересечении.
— Привет, коллега! — кланяется босой.— Как самочувствие?
— Будьте любезны пропустить меня по моему маршруту,— хмуро произносит сутулый, не отвечая на приветствие.
— Непременно, непременно! Хоть и напомню, как всегда, что из-за вас я делаю преогромнейший крюк!
Сутулый презрительно смотрит на босого и морщится, как перед чихом.
— Послушайте,— весело говорит тот,— если вам не нравится, зачем же вы ходите? Лежали бы в постельке.
Сутулый криво улыбается.
— Посмотрите на себя: как вы ходите? Как горбун. Ведь вы ее даже не видите! — Размашистым жестом босой указывает на луну. Румяная луна принимает укоризненное выражение.— Она вас, получается, не очень- то волнует. Честное слово, вы извините — но если не нравится, нечего и ходить. Нечего тут шляться,— грубо заканчивает босой.
Сутулый переминается с ноги на ногу, взгляд его полон скепсиса и презрения.
— А вам, стало быть, нравится? — сухо спрашивает он.
— Нравится.
— Идиот! — взрывается сутулый.— Вы больной. Такой же больной, как я. Мы оба больны.
— Ерунда,— бодро опровергает босой.— Я здоров, нигде ничего не болит.
— Не юродствуйте,— возмущается сутулый.— Вы меня прекрасно понимаете. Вам тоже стыдно бродить среди ночи по проводам, когда все нормальные люди спят.
— С чего вы взяли, что все? Взгляните.
В доме на углу светится одинокое окно.
— Скорее всего, бессонница,— предполагает сутулый.— Или, еще вероятнее, напился и уснул при полном свете.
— А может, стихи сочиняет?.. Надо из вас этот пессимизм выбивать. Выколачивать надо... Давайте, летом в Ленинград махнем. Я давно собираюсь. Исаакий... Нева... Над мостами побродим... Белые ночи — представляете?
Сутулый глядит на него с ласковым сожалением.
— Лечить нас с вами надо, молодой человек. Но как? Вот вопрос. Физиотерапия не помогает, медикаменты бессильны, гипноз — чушь. Иглоукалывание пробовал — мертвому припарка... Вы как на провод ступаете? — неожиданно спрашивает он.
— Черт меня знает, как ступаю,— радостно откликается босой.— Не задумывался.
— А у меня он, как назло, между пальцами врезается. Между большим и указательным. Прямо через подметку режет.
Он поочередно снимает туфли, растирает ступни, кряхтит.
— Ходим-бродим, ходим-бродим,— шепчет он, обуваясь.— Стыд, стыд-то какой...
Забрасывает руки за спину.
— Прощайте, молодой человек.
— До новых встреч! До скорого свиданья.
Сутулый уходит по троллейбусным проводам. Руки
заброшены за спину, пальцы раздраженно мнут воздух, словно в каждой ладони зажато по резиновому мячику для развития мускульной силы. Турецкие туфли с легким свистом шаркают по проволоке.
— В Ленинград, а? — кричит вдогонку босой.— Не пожалеете!
Сутулый не оборачивается.
«Неизлечим,— думает он про босого.— Абсолютно безнадежен».
«Вот чудак-человек,— думает босой про сутулого.— Нормальный, а лечится».
Он показывает вслед ему язык, после чего идет направо, по трамвайному проводу. Проходит через весь центр города, постепенно выворачивая влево, и в конце концов снова оказывается на троллейбусной трассе. Затем, знакомым уже способом, по растяжке, он достигает стены огромного с многоколонным фронтоном. Ловко оттолкнувшись, перелетает на пожарную лестницу. Взбирается на крышу. Здесь луна ближе. Ее оранжевый лик разгорелся уже с необычайной силой, прихотливый рисунок теней все более становится похожим на прекрасное женское лицо. Спокойные, неподвижные, очень глубокие глаза встречаются взглядом с человеком на крыше.
— Я иду, иду,— бормочет он, с поднятой головой пересекая пространную многоступенчатую крышу, удивительным образом не запинаясь на подъемах и не падая на спусках. Наконец он спотыкается, но именно там, где надо. Это противоположный край крыши.
Он спускается на несколько ступенек по висящей здесь лестнице. Пятки вновь нащупывают опору: кабель толщиной в полено вываливается из специальное оконца в стене и, на некотором расстоянии провиснув от собственной тяжести, взмывает затем ввысь, к телевизионной мачте.
— Я иду, иду к тебе,— повторяет он, подымаясь по кабелю, как воздушный гимнаст над цирковой ареной.— Я здесь, я иду.
В основании мачта широка, и лестница подымается ломкими отрезками, наискось, из угла в угол. Луна то слева, то справа, молча и сочувственно следит она за его подъемом, светя ему, как из заточения, через решетку конструкций.
Наступает высота, где мачту раскачивает ветер, а ступени идут вертикально, и вот самая верхняя площадка ходуном заходила под ногами: выше — ничего, выше — она, ее спокойное задумчивое лицо...
Сутулый уже здесь, но теперь они не видят и не воспринимают один другого.
Перламутровым сиянием облиты двое на мачте.
— Хорошо тебе? — спрашивает луна.
— Хорошо-то хорошо,— отвечает сутулый,— Да ничего хорошего. Стыдно...
Он уходит. Босой остается один.
— Хорошо тебе? — спрашивает она.
— Да. А тебе?
Проходит неизвестно сколько времени, и она отвечает:
— И мне хорошо. А теперь иди. Тебе пора.
Обратный путь он обычно помнит плохо, в нем нарастает беспокойство. Возвращаются прежние мысли.
— Нет, все-таки это не чувство и даже не прихоть,— с горечью говорит он себе.— И даже не бред, а именно болезнь.
Провода успели побелеть от инея снова.
Он влезает в комнату, садится на подоконнике. Ничего не изменилось.
— Мне повезло, что у нее поздняя и тяжелая работа, от которой она так крепко спит...— думает он, глядя на жену.— Бедняжка... Как славно, что она никогда не просыпается. А то бы замучилась: что за радость — жить с припадочным?
Жена дышит тихо и спокойно, как здоровый ребенок
Он ложится рядом и быстро засыпает.
Жена осторожно сползает с постели. Поправляет на нем одеяло. Запирает окно. Ежась от ледяной свежести, идет в кухню. Луна светит теперь сюда.
Жена закуривает сигарету, забирается с ногами на табурет. Обхватив колени, она курит и глядит на луну, стоящую высоко над крышами.
С глухим воем проносится внизу первый троллейбус.
Она встает и смотрит вниз, на улицу.
Из-за угла выезжает велосипедист. Въезжает на тротуар, прислоняет велосипед к стене. Отмыкает коробочку, поворачивает рубильник. Вспыхивает малиновая надпись: «ГАСТРОНОМ».
Каждый день он ждет чуда. Утром он сбегает по лестнице к почтовым ящикам. Там должен быть конверт. Узкий, из необычайно твердой бумаги, с красивыми крупными марками, с круглыми и прямоугольными штемпелями, с надписями на двух языках: русском и... Ни в одной другой стране мира у него нет знакомых, поэтому неясно, каким будет второй язык. Трудно также предугадать содержимое конверта. Это могут быть: приглашение на фестиваль фильмов в Италию, вызов на работу в секретариате ООН, валютный перевод за постановку пьесы в Париже и многое, многое другое. Шансы содержать то или иное у конверта абсолютно равны, так как адресат не имеет никакого отношения к кинематографу, никогда не писал пьес и не нужен Организации Объединенных Наций ввиду полного незнания иностранных языков.