Но все-таки… Нет, не все учел Бугаенко. Было и у Изюмова кое-что за душой. У многих это было тогда — очень многих, кто вернулся домой, уцелев на войне. У каждого, правда, был свой, индивидуальный, особенный фронт. Был он и у Ивана Изюмова. Первые солдатские просчеты и слабости, покаяния горькие, тоже первые, уже недетские клятвы. И пришли, пришли и они — Ивановы первые боевые победы. Пришло самое главное — страхом, приказом, долгом вбитые в него на войне, въевшиеся в его плоть и кровь потребность, привычка, почти что инстинкт: кто бы, когда бы и где бы ни наседал на тебя, ни пытался в порошок тебя истереть, как фриц, к примеру, на передке — не отступать, упираться, стоять до конца — без стонов и криков, без лишнего шума, не выставляя себя. Труднее, страшнее всего на фронте было стоять против танков. Особенно в первые солдатские дни. Недаром они до сих пор чуть ли не каждую ночь ему снятся. У «тэшки» немецкой, кроме пулеметов и пушки, еще и подвижность, скорость, броня. Зато ты со своим орудием и расчетом, насколько возможно, в землю врылся. Стальная ползучая тварь покуда не видит тебя. Подпустишь поближе ее, выцелишь точно, вовремя нажмешь на рычаг — и загорелась тварюга, запылала костром. Но если промазал, держись. Рыкнув, плеснув из-под задницы гарью и искрами, скорость набрав, как бешеная, сама уже прет на тебя, сама ловит, ловит тебя в орудийный прицел, из пулеметов свинцом поливает. Но и тут еще есть шанс: выстрелить снова — пораньше и уже поточней.
Но совсем другое дело, когда танков много, а ты один против них. Один. И будь ты хоть семи пядей, хоть с орлиным глазом во лбу, а вместо нервов у тебя стальные канаты — все равно, в конце концов, оставят они от тебя одно только мокрое место. Пусть и сожжешь половину из них, но остальные вгонят в землю тебя. Такая печальная вот арифметика. И все-таки бывали счастливцы и тут. Да нет, не счастливцы, а мастера! Великие мастера! Ванин напарник, командир второго орудия Казбек Нургалиев, к примеру. Дважды в таких ситуациях брал над стальными ползучими гадами верх. И остался в живых. Куда там Ване было до этого, будто клещ, будто пиявка цепкого, ненавистно-жадного до фашистской крови еще молодого узбека — потомственного коневода, наездника из далекого Таласского Алатау. Косоглазенький, невысоконький и жилистый, он до сих пор так и стоит перед взором Ивана, словно живой, не угасающий с годами упрек: почему он, Ваня, никогда так и не смог, не дорос до него, не стал таким же зрелым настоящим бойцом, необоримым истребителем вражеских танков. Почему? И чем дальше, тем, похоже, острее вонзается в сердце, зовет и зовет своим завидным примером куда-то, к недостигнутым тогда им, Ваней, высотам мужества и мастерства этот страстный, неукротимый сержант. Будто дразнит его: как надо, как должен стоять за правое дело настоящий мужчина, подлинный мастер, каждый честный, уважающий себя человек.
Бугаенко с тревогой, с надеждой смотрел на Изюмова — как тот, переминаясь с ноги на ногу, растерянно морщась и хмурясь, казалось, с трудом собирается что-то сказать. Вот обвел языком обсохшие губы, прокашлялся.
— Все, что я думал, — собрался, похоже он, наконец, — что думаю… Что могу вам сказать… Я написал… Все там, в письме написал, — махнул ответчик на лежащие перед Бугаенко листки побледневшим, занемевшим от волнения лицом. — И я сделал все по уставу… Я ни куда-нибудь, я в цека написал… И другого не мог… И не могу другого написать и сказать. Не могу…
«Опять, опять этот устав, — сразу исказился в лице, поморщился Дмитрий Федотович. — Надо же, как тебя заклинило на нем. Ты еще сам прочитай, что в конце письма написал, да, сам, сам!»
И словно угадав эту его тайную, беспокойную мысль, с места снова поднялся законник. Снял снова очки (видно, мешали смотреть ему далеко), протер глаза — прямо так, без платка, указательным пальцем.
— Кажется, мы все-таки втягиваемся в обсуждение персонального дела, — понял это и он. — Ну, что ж, — вздохнул тяжко, — коль уж так… Тогда уж давайте… Мы просто обязаны прочитать, что товарищ там написал — слово в слово, все до конца.
«Вот и допрыгался, — метнул на Изюмова испепеляющийся взгляд секретарь. — Сам нарывался — и получай…» Зачитать письмо было поручено Колоскову, третьему секретарю. Несмотря на его не по комплекции (грузной и рослой) писклявый, почти ребячий, как евнуха, голос (а может, как раз потому), звучал всегда он резко и ясно и заставлял всех с интересом слушать себя. Потому, наверное, все документы он всегда вслух и читал.