— Кто такой? — удивленно воззрился на самовольщика секретарь. Учинил ему настоящий допрос.
Ваня горячо настаивал на своем:
— Не по партийному, не по-советски это — отгораживаться от масс, от людей, правду от них укрывать. Народ тоже имеет право, должен все знать — вот и прошел!
Бугаенко продолжал держать неслуха перед собой, на ковре. И тогда тот сам демонстративно шагнул к ближайшему стулу и сел. Секретарь даже опешил, оторопело отвалился в кресле назад. Но наглость эту почему-то тогда проглотил и только еще раздраженнее потребовал от нахала ответа:
— Да как ты… Как вы посмели? — не решился он все-таки «тыкать» ему — глядишь, еще тем же ответит. — Это же надо — самовольно пролезть на секретный просмотр!
Уже отпустив молодого газетчика, Дмитрий Федотович позвонил Елизару. Редактор и принял оргмеры: закатал подчиненному строгача и из замзава самого ответственного в газете партийного отдела (анархисту, мальчишке не место в нем) перевел рядовым сотрудником в отдел культуры и быта.
Прежде чем читать дальше, Дмитрий Федотович снова метнул взгляд на знакомого парня. Тот, похоже, немного смутился, задвигался в кресле, отвалился крепкими молодыми плечами назад, к сидевшей за ним миловидной блондиночке. Взгляд Бугаенко невзначай зацепил и ее. Она коротким, резким движением головы откинула прядку льняных сыпучих волос с невысокого чистого лба, слабой тонкой рукой и дрогнувшими беспокойно ресницами прикрыла глаза, тоже оторопело откинулась на спинку сидения. Бугаенко прокашлялся в полусжатый кулак, вновь собрал в один тугой узел свой баритон, почти бас, и, уже не глядя ни на кого, погружаясь снова в ответственное напряженное чтение, перевернул очередную страницу.
Вместе со всеми внимательно слушал его и редактор. В свои еще неполные сорок лет желтый, иссохший, издерганный и смурной — от жизни, должно быть, газетной, нередко загруженный всяческой шелухой, от постоянного бдения и страха за возможный прогляд в печатной строке, от частых, ненужных разъездов, от всего в его жизни суматошного, пустого, неверного (даже и тут сидевшего не вместе со всеми, не в зале, напротив чтеца, как было бы удобнее слушать, а особо, чуть сбоку трибуны, за тяжелым дубовым столом). Не в пример именитому гостю, редактор не стал отводить своих прищуренных глаз от своей новой юной сотрудницы, напротив, не упуская того, что читал секретарь, еще даже пуще слух навострил, между пальцев пялил блестящие жадно глаза на ее расслабевшее хрупкое тело, оголенные ноги, разъятый в изумлении рот.
«А я бы, — почему-то вдруг поставил он на место министра себя. — Я бы?.. Отказался бы разве от всех этих баб, будь у меня такая же власть, такие возможности? — забеспокоился, тревожно заерзал редактор на стуле. — Ну, не так бы, конечно… К чему зарываться, наглеть? А тоже… Теряться бы, конечно, не стал. — Заскреб сухой пятерней бесцветный жиденький чуб над уже облысевшим, гармошкой сморщенным лбом. — Так что… Все мы одним миром мазаны. Все! — замотал, чуть склонившись над столом, головой. — Подумаешь, ну, приводили ему, на какую глаз положил… Ну и что? Не терзал же он их, не садист. Иные, наверное, даже были и рады… Одаривал, наверное, их. В казне ведь руки держал. Чего, как не одаривать таких вот — лебедь белая, сахар, былиночка! — еще больше расширил он между пальцев просветы для глаз, даже припал грудью к столу, как гончая к стылой земле перед загоном. — Какой наш девиз — мужиков-то? Всех баб не…, а стремиться к этому надо! Вот и он, и министр… И к партии, к государству, к политике это никак не относится. И я не лучше других, — должно, перевернутый этим во многом прямым и честным письмом, впервые за многие последние годы беспощадно и без прикрас заглянул в себя Елизар. — И если уж честно, впрямую… То нас всех отмывать, отскабливать надо, с каждого шкуру сдирать — с грязью, с мясом и кровью. И мало, мало он еще нас со всеми своими подручными. Мало! Перетряхнуть надо бы каждого, всех! Только так и можно сделать из нас настоящих людей, вогнать всех в лучшее, приличное общество. — И захваченный этими внезапными покаянием и тоской, продолжая ловить слетавшие с трибуны слова, редактор уже не смотрел на застывшую перед ним в полутемном диванном углу молоденькую и хорошенькую литсотрудницу, а смотрел куда-то в себя, во все то, что успело в нем накопиться и перебродить за его достаточно пеструю, хотя и не очень-то "кчемную" жизнь. И дальше, дальше смотрел, через себя, куда-то далеко-далеко, в бесконечность и темень дней и пространства. — Ишь, возгордились, — шевелилось в нем тяжело и темно, — чего захотели… Из грязи да в князи… Из татар, самодержавия, рабства… Из нынешнего нашего рабства… И не куда-нибудь, а прямехонько в золотой, доселе невиданный век — во всеобщее равенство, справедливость и счастье. И не когда-нибудь, нет, а теперь же, как можно скорее, немедленно! Сами и вгоняли себя в прокрустово ложе. Сами! А кто не хотел, не влезал, в два счета — и окорот. — На секунду застыл, вслушиваясь в слова документа. — Неужто все отныне иначе пойдет? — не верилось покуда редактору. — Неужто получится?» — и, навалившись тощим высохшим телом на стол, повернувшись к чтецу, смотрел на него выжидательно, преданно.