Выбрать главу

С другой стороны, мысль о том, что демократическое состояние во внутренних делах подталкивает государство к пацифистскому образу действий вовне себя, тоже не вполне ошибочна. Дело в том, что историко-статистические исследования показывают: демократически устроенные государства хотя и воюют не меньше, чем авторитарные режимы (того или иного рода), однако в своих отношениях друг с другом ведут себя менее воинственно. Этот результат допускает интересную трактовку.[235] В той мере, в какой универсалистские ценностные ориентации привычного к свободным институтам населения накладывают отпечаток и на внешнюю политику, республиканское общественное целое ведет себя в общей сложности хотя и не более мирно, однако его войны имеют иной характер. Вместе с мотивами граждан изменяется и внешняя политика их государства. Применение военной силы определено уже не одним только в сущности партикуляристским государственным мотивом, но и желанием содействовать распространению неавторитарных форм государства и правления. Но если ценностные предпочтения, помимо соблюдения национальных интересов, расширяются в пользу осуществления демократии и прав человека, то изменяются и условия, при которых функционирует система держав.

2). Подобным диалектическим образом история, которую мы между тем обозреваем, обошлась и со вторым аргументом. Если брать непосредственно, то Кант ошибся, косвенным же образом он одновременно оказался прав. А именно: в росте независимости обществ, ускоряемом за счет информационного, миграционного и товарного оборотов («Метафизические начала учения о праве», § 62), особенно же в расширении торговли Кант усмотрел тенденцию, сообразующуюся с мирным объединением народов. Расширяющиеся на протяжении всей эпохи раннего Нового времени торговые отношения сгущаются в некий мировой рынок, который, по мнению Канта, должен был мотивировать «взаимным своекорыстием» интерес к обеспечению мирных условий: «Дух торговли, который рано или поздно овладевает каждым народом, — вот что несовместимо с войной. Дело в том, что из всех сил (средств), подчиненных государственной власти, сила денег, пожалуй, самая надежная, и потому государства вынуждены… содействовать благородному миру» (КВМ. С. 287). Правда, Кант еще не усвоил — в отличие от Гегеля, который сделал это, читая английских экономистов,[236] — что капиталистическое развитие приводит к антагонизму между социальными классами, который двояким образом угрожает миру и предположительному миролюбию как раз либеральных в политическом отношении обществ. Кант не предвидел, что социальное напряжение, которое в ходе ускоренной капиталистической индустриализации главным образом усиливалось, отягчает внутреннюю политику классовой борьбой, а внешнюю политику направляет в русло воинствующего империализма. На протяжении XIX и первой половины XX веков европейские правительства все снова и снова пользовались движущей силой национализма, чтобы вывести социальные конфликты вовне и нейтрализовать их внешнеполитическими успехами. Лишь после катастрофы второй мировой войны, когда энергетические источники интегрального национализма оказались исчерпаны, успешная социально-государственная пацификация классовых антагонизмов настолько изменила внутреннюю ситуацию развитых обществ, что — во всяком случае в мире ОЭСР — взаимное экономическое переплетение народных хозяйств смогло привести к тому роду «экономизации международной политики»,[237] от которого Кант с полным основанием ожидал пацифицирующего эффекта. Сегодня ветвящиеся по всему миру средства массовой информации, сети и системы вообще способствуют уплотнению символических и социальных отношений, имеющих своим следствием взаимное влияние друг на друга местных и далеко удаленных событий.[238] Эти процессы глобализации делают сложные общества с их технически чувствительной инфраструктурой все более уязвимыми. В то время как военное столкновение между великими державами, обладающими ядерным оружием, делается из-за огромных рисков все менее вероятным, множатся локальные конфликты с сопоставимыми по жестокости и количеству жертвами. С другой стороны, глобализация ставит под вопрос существенные условия классического международного права — суверенитет государств и четкое разделение между внутренней и внешней политикой. Негосударственные акторы, наподобие транснациональных фирм и частных банков, пользующихся международным влиянием, подрывают формально признаваемый национально-государственный авторитет. Сегодня каждая из тридцати крупнейших, работающих в мировом масштабе фирм, взятая в отдельности, производит годовой оборот больший, чем соответственно совокупный общественный продукт девяноста представленных в ООН стран. Но даже правительства экономически сильнейших стран сегодня ощущают на себе ножницы, которые раскрываются между их пространством действия, ограниченным рамками национального государства, и императивами, не то чтобы мировой торговли, но раскинувших по всему миру свои сети производственных отношений. Суверенные государства способны извлекать прибыль из своих экономик лишь до тех пор, пока дело идет о «народных хозяйствах», на которые они могут влиять политическими средствами. Но с денационализацией хозяйства, в частности с глобальным сетеобразованием финансовых рынков и самого промышленного производства, национальная политика теряет господство над всеобщими условиями производства[239] и тем самым — рычаги для поддержания достигнутого социального стандарта.

Одновременно расплывается конститутивная для суверенных государств граница между внутренней и внешней политикой. Образ классической державной политики изменяется не только благодаря дополнительной нормативной точке зрения, которой обладает политика демократизации и прав человека, но и благодаря своеобразному рассеянию власти. В условиях растущей необходимости сотрудничества приобретает значение возможность оказывать более или менее косвенное влияние на структурирование используемых ситуаций, на установление контактов или на прерывание коммуникационных потоков, на определение круга задач и проблем. Часто влияние на рамочные условия, в которых акторы принимают свои решения, оказывается более важным, чем непосредственное преследование собственных целей, осуществление исполнительной власти или угроза насилием.[240] «Soft power» вытесняет собой «hard power» и лишает базиса независимости те субъекты, что принимала в расчет кантова ассоциация свободных государств.

3). Подобным же образом дело обстоит и с третьим аргументом, который Кант пускает в ход с целью рассеять подозрение о том, что задуманный союз народов есть лишь «восторженная идея». В республиканском общественном целом принципы его устройства образуют некие критерии, и политика должна сохранять для себя возможность публичного сравнения с ними. Указанного рода правительства не могут себе позволить «публично основывать политику исключительно на хитроумных уловках» (КВМ. С. 297), даже если они вынуждены осуществлять свои обязанности лишь на словах. В этом отношении гражданская общественность обладает контролирующими функциями: она способна за счет публичной критики воспрепятствовать осуществлению «темных» намерений, несовместимых с публично приемлемыми максимами. По мнению Канта, сверх этого общественность должна получить функции программного характера — в той мере, в какой философы как «учителя публичного права» или интеллектуалы могут «свободно и публично высказываться относительно максим ведения войны и установления мира» и убеждать в своих принципах публику граждан. Кант, вероятно, имел в виду пример Фридриха II и Вольтера, когда записывал трогательные слова: «Нельзя ожидать, чтобы короли философствовали или философы стали королями; да этого и не следует желать, так как обладание властью неизбежно извращает свободное суждение разума. Но короли или самодержавные (самоуправляющие по законам равенства) народы не должны допустить, чтобы исчез или умолк класс философов, а должны дать ему возможность выступать публично; это необходимо и тем и другим для внесения ясности в их деятельность» (КВМ. С. 289). Как позднее показал один из фактов биографии Фихте — «спор об атеизме», — Кант имел все основания опасаться цензуры. Простим ему и доверие к убедительной силе философии и к добросовестности философов; скепсис в отношении исторического разума есть достояние лишь XIX века, и только в нашем столетии интеллектуалами было совершено великое предательство. Что более важно: Кант, естественно, еще имел в виду прозрачность обозримой общественности, возникшей под влиянием литературы, вменяемой к аргументам, которая поддерживалась сравнительно узким слоем образованных граждан. Он не мог предвидеть структурное изменение этой общественности в общественность, которой овладели средства массовой информации, в общественность, забитую картинками и виртуальными реальностями, семантически дегенерировавшую. Он не мог подозревать, что эта среда «говорящего» просвещения получит функцию как бессловесной индоктринации, так и обмана при помощи языка.

вернуться

235

См.: Archibugi D., HeldD. (Eds.). Cosmopolitan Democracy. Cambridge, 1995. Введение. 10ff.

вернуться

236

См.: Lukacs G. Der junge Hegel. Zurich, 1948.

вернуться

237

Senghaas D. Internationale Politik im Lichte ihrer strukturellen Dilemmata // Idem. Wohin driftet die Welt? Frankfurt am Main, 1994, 121 ff., в частности 132.

вернуться

238

Так определяет «глобализацию» А. Гидденс в кн.: The Consequences of Modernity. Cambridge, 1990, 64.

вернуться

239

См.: Knieper R. Nationale Souverânitât. Frankfurt am Main, 1991.

вернуться

240

См.: Nye J. S. Soft Power. Foreign Policy, 80, 1990, 153–171.