Отец Мандельштама тоже был из Германии. Он, по словам сына, «пробивался самоучкой в германский мир из талмудических дебрей». И сын его тоже крестился. Не в Православие, что было бы для России естественно. И не в католицизм, а в лютеранство.
Что первое пленяет неофита? Роскошность зданий, посвящённых Богу.
Люди, построившие Notre Dame и Святую Софию, жили в лачугах, укрывались рваньём, и пищей их были овощи с хлебом. Они больше нас думали о конце света, но построили храмы, которые могут устоять даже после волны ядерного взрыва. Мощь храмов – это осязаемая мощь веры, и ею не может не плениться молодой человек в пору поиска духовных ориентиров.
Девятнадцатилетний поэт посвящает этим безмолвным проповедникам Сына Божия свои стихотворения. Он ещё не проникает внутрь, в обряд и Таинства. Внимание привлекают «сто семь зелёных мраморных столбов», «подпружных арок сила», то есть вещи внешние и непринципиальные. Девять лет спустя он скажет о главных храмах христианского мира словами «не мальчика, но мужа»:
А шестью годами раньше он заговорил и о Таинствах. Правда, по-дилетантски восторженно, смешивая воедино западный и восточный обряд. Но зато так радостно и живо, что нет сомнения – восторг молитвы поэту близок.
Для Мандельштама христианство во многом – культурный феномен.
Культура не лечит раны жизни, но преодолевает хаос. Это уже – немало. Течение акмеистов, к которому Мандельштам принадлежал, он определял как «стремление к мировой культуре».
«Мировой» сказано громко, поскольку ни Китай, ни Индия, ни Персия его не интересуют. Интересует культура христианских народов, а также та часть их дохристианского культурного прошлого, которая прошла сквозь сито верующего сознания. Отсюда, от выбранного ракурса, от точки зрения с позиции культуры, манделыптамовский экуменизм.
«Аббат Флобера и Золя», афонские «имя-божцы-мужики», «покойный лютеранин» спокойно сосуществуют на страницах его стихов, и, как по мне, не стоит предъявлять к уроженцу варшавского гетто слишком высоких конфессиональных требований. Он «христианства пил холодный горный воздух».
Поэт, вообще, – пилигрим мировой культуры. Его собеседники – люди без прописки. Кто такие Ариост и Тассо для нас с вами, насколько они реальны? Дерзну предположить, что в известные моменты и эти оба, и другие поэты для Мандельштама были реальнее всех современников. Умершие поэты продолжают говорить, но перестают слушать. А их самих, говорящих через произведения, слышит небольшое число способных к этому людей. Иногда отзвук чужого голоса рождает в душе поэта собственную мелодию.
Разговор о Боге очень интимен. Это разговор об «Отце, Который втайне». К тому же, Бог ежесекундно нас слышит. В таких беседах уместнее задавать правильные вопросы, чем оглушать громадностью ответов.
Не всякий разговор о Боге истинно религиозен. Есть просто сплошная пошлость и нарушение третьей заповеди. И, напротив, есть умные речи, не называющие Имён, но подводящие к Богу вплотную.
Вот юноша, по его признанию, «каждому тайно завидующий и в каждого тайно влюблённый», роняет несколько гениальных строчек:
Эти простые строчки прошёптаны так, что мы почти воочию видим запотевшее «вечности стекло» и можем писать на нём пальцем. Никак не поминающее Творца, это, возможно, одно из лучших религиозных стихотворений.
Нашедший упокоение в одной из братских лагерных могил, что он писал при жизни о смерти? Ведь не может же поэт не писать о смерти. Вот, например, в «Аббате»: