— Я дома не запираю, кто придеть, пусть береть, у меня узять некого. Ружье узяли, я думал у милицию заявить, да ружье-то не регистрировано. Думаю, приду у милицию, а у меня спросють, зачем ружье держишь... Я как с войны был пришоццы, мне человека убить все равно что лягушонка. Уси такие были тогда. А теперь нет... У нас у роте пермяк был повар, и вот яму не хватило супу на семерых бойцов, обсчитался. За такие дела под трибунал тадашли. Вот ён узял да ведро воды у котел и бухнул. Бойцы поели жидкого супу, и у всех получилась болесть, животами зашлись. Командир полка Голубев приезжал, разбирался, отправил яво, пермяка, в штрафную роту... А исть бойцам надо. Вот роту построили, ротный кличеть: «Кто повар?» Трое вышли, и я с ними в ряд. Ротный говорить: «Заходите ко мне в канцелярию». По одному заходили, другие ждали. Меня последнего вызвали. Ротный мне говорить: «Садись, Карпов». Я сел. Он меня спрашивает: «Иде поваром был?» Я говорю: «В Ленинграде, в столовой военной академии номер восемь, для комсостава, жен и детей комсостава, на Невском проспекте дом номер шесть...» Ладно, добро. «Скольки, — он меня спрашивает, — ведер воды, скольки мяса, картошки, круп, чтобы суп сварить на сто человек?» Я яму отвечаю, так и так, пожиже суп — одна раскладка, погуще — другая. «Скольки, — он меня спрашиваеть, — пшена, чтобы каши сварить на взвод?» Я яму отвечаю: «Размазню варить — стольки и стольки, а чтобы ложка в каше стояла торчком, значить, стольки». Он меня спрашиваеть: «Как будешь мясо в суп погружать, всю тушу или делить на порции?» Я отвечаю, что можно и так, и эдак. Он меня спрашиваеть: «Скольки сухого компоту на душу бойца, чтобы вышел стакан на третье блюдо?»
Я яму отвечаю. Он говорить: «Выйди и подожди». Я вышел, сел и сижу, и другие тоже ждуть, что поварами назвались. Ротный выходить и говорить: «Ты, Карпов, будешь поваром». Уж не знаю, чего он у тыих спрашивал. Стал поварить. И вот командир полка приезжаеть, Голубев, на пробу требуеть пишшу. Потом, мне передали, похвалил. Повар хороший и дух от пишши аппетитный. А у нас кладовщик был яврей. Он дело знаить. Чего получше, все нам. Я яво спрашиваю: «Чего ты так для нас стараисси?» А ён говорить: «Я русского солдата люблю. Иному поисть не дашь, он и скиснеть, русский солдат не жравши в атаку идеть, только злее бываеть...»
Ручеек все журчал, без пауз, без перемолчек.
— В Германию вошли, там продуктов завались. Не знаю, откуда у их, склады ломились. Ну, мы Германию, как говорят, ослобонили. На Эльбу вышли — и никакого гулу, никто не стреляеть. Нам объясняють: «Тут, по эту сторону, мы Германию ослобонили, а с той стороны Америка, Англия, Франция икупировали. Ни одного немца на своей территории нету. Которые у нас, которые в Америке, Англии, Франции. Войне конец». Робята обрадовались, как дети. В воздух палять, обнимаються. Это значить, живые остались. Нам говорять: «Гуляйте, робята, но чтобы не очень». Старшины глядять: который лишку выпьеть, того еще на год служить оставляють...
— Спасибо, Иван Карпович, за чай и за беседу. Пойдем по холодку.
— Идите, идите, робятки, путь дальний. Обратно пойдете, начуйте. Медок у меня есть. Майский мед — самый лечебный. Это надо пчелке спасибо сказать.
— Пчелка прилетит, — сказала моя довольно-таки маленькая дочка, — ты ей поклонишься: «Спасибо, пчелка!» — а она тебя в нос укусит.
— Заходите, робятки, — журчал Иван Карпович. — До осени проживу — и все. Больше жить не буду. В поселок уйду. Робяты сюда ездють — архаровцы, дом сожгуть. Оная спичка — и сгорить. С пчелками не знаю, что делать. Двадцать пять домиков...
Мы спустились по дороге в лог, а когда поднялись, то увидели Ивана Карповича; он стоял и глядел нам вслед и что-то кричал, но голос его из-за лога доносился к нам, как переливчатое журчание ручейка.
Ручей вот-вот умолкнет, и станет тихо-тихо над Ловатью во ржи. Может быть, тишиной этой насладятся идущие берегом или плывущие по зачарованной Ловати люди. Но я всегда буду помнить: здесь был ручей, он журчал — живая душа. Здесь обитал добрый дух, кроткий пасечник, ротный повар, новгородский жихарь Иван. Он щедро потчевал каждого, кто заворачивал к нему в дом без злого умыслу, — не только медом из своих двадцати пяти ульев, но и словом, идущим от сердца. Жил здесь дед Иван, и жива была земля и вода. Не станет Ивана Карповича — и не к кому завернуть; так прямо и топай, из бывшей деревни Раково в бывшую деревню Платки. А там недалеко Осетище, Гора. В единственном доме в деревне Гора, над Ловатью, сидит горский Иван Петров; двери его дома тоже открыты для тебя, и беседу он подсластит медом...
Через месяц мы возвращались домой, той же дорогой, макушкой крутого яра, над Ловатью. Утречком, попрощавшись с Березовым, с приютной нашей изобкой (если б не на службу, то жили бы мы и жили еще), подсластили горечь разлуки липовым медом на горе, у Ивана Петрова.