В воспоминаниях красногвардейца Ильинского, которые я уже приводил, есть еще упоминание об Акашеве: «В 1927 году он был директором авиационного отделения ленинградского завода «Большевик». Дальнейшая судьба его мне неизвестна».
Да, был послан туда, чтобы вывести завод из прорыва, и вывел, о чем, как сказала Елена Константиновна, была большая статья в «Ленинградской правде». Семья тогда провела все лето на даче под Ленинградом.
Работа на заводе «Большевик» продолжалась и в следующем году. Константин Васильевич жил в двухэтажном деревянном доме у самых заводских ворот, снимал комнату в семье мастера, знакомого с давних времен.
Как-то весной к Акашеву пришли две девушки: москвичка Клара с ленинградской подружкой Ниной, передать посылочку от семьи.
Нине 19 лет, она страшно одинока — за несколько месяцев у нее скончались трое самых близких людей.
— Ну что ты все одна и одна, — уговаривала ее Клара, — увидишь интереснейшего человека, знаменитого летчика, друга моих родителей, он такой…
Константин Васильевич обрадовался нежданным гостям, хозяйка накрыла стол, и все вместе провели чудесный вечер.
Так началось знакомство с Ниной. Константина Васильевича тронуло ее одиночество, привлекли интеллигентность, начитанность. Как хорошо после трудной, заполненной заботами недели отправиться на Бассейную, гулять с Ниной по весеннему городу, вместе пообедать в уютном ресторане Федорова на Малой Садовой, потом в театр либо в гости к знакомым.
— А знакомых у него было много, все люди интересные: академик Иоффе, кинорежиссер Козинцев, писатели…
Все это рассказывает мне Нина Николаевна Калашникова, долгие годы проработавшая главным библиотекарем в ленинградской «публичке». Услышав по радио мой рассказ об Акашеве, Нина Николаевна отозвалась письмом с благодарностью «за увековечение памяти этого достойнейшего человека, которого близко знала».
Я тут же позвонил в Ленинград и, забыв о времени, долго-долго разговаривал с обаятельной, к сожалению, тяжело больной, но одухотворенной воспоминаниями о прошлом прекрасной рассказчицей.
— Человек исключительной порядочности, внимательный, мужественный, очень красивый и элегантный, — продолжала Нина Николаевна. — Я принимала все его заботы как отцовские. Константин Васильевич столько знал, рассказывал, дарил мне хорошие книги, а первый подарок — Рабиндранат Тагор.
В гостях, где часто бывало многолюдно, шумно, весело, я танцевала с мальчиками, он ведь был, как мне казалось, старым… Лет сорок пять было ему…
— Нет, поменьше, Николаевна, сорок с небольшим.
— Все равно, мне-то девятнадцать.
В комнате Константина Васильевича на письменном столе стоял портрет жены. «Она очень хороший человек», — говорил он, детей своих обожал, часто о них рассказывал, но при этом что-то грустное было в его глазах. Может быть, мне так казалось…
Мне же часто повторял: «Бросили все девочку-дворяночку». Я тогда работала уборщицей вагонов на железной дороге. Константин Васильевич предложил мне пойти на завод, сказал, что для начала поставит к револьверному станку. А я думала, что на них револьверы делают, и отказалась. А мы так чудесно проводили свободные дни: Эрмитаж, Русский музей, Петропавловская крепость, даже попали в Золотой фонд, что было сложно. Но Константин Васильевич водил туда каких-то итальянцев, свободно беседовал с ними. И в гостях продолжали бывать. Однажды среди гостей был Тухачевский, он играл на рояле, кто-то пел… К Константину Васильевичу все относились с большим уважением. Он того заслуживал.
— И я то же самое слышу от знавших его, нахожу в воспоминаниях.
— Так в самом деле было. Вот хозяйка, у которой он жил, тоже очень его любила, заботилась, она прекрасной кулинаркой была, готовила — пальчики оближешь. На пасху такое пиршество устроила, я тоже была у нее в гостях. Заговорились, задержались поздно, но не оставаться же, что обо мне подумают. Константин Васильевич пошел меня провожать, но к последнему трамваю опоздали. Идти слишком далеко, забрели на кладбище, а там на всех могилах куличи, пасха.
Пристроились на одной скамеечке, Константин Васильевич накинул мне на плечи пиджак, я прислонилась к нему, да и заснула… Так до первого трамвая и просидели.
Когда он получил письмо из Москвы, в котором его отзывали из Ленинграда, огорчился. Принес мне портрет с трогательной надписью — слова известного романса: «Вам девятнадцать лет, у вас своя дорога, вы можете смеяться и шутить, а мне возврата нет, я пережил так много, и больно, больно так — последний раз любить…»