Выбрать главу

Я не раз уплывал также в открытое Море, слишком далеко, дальше, чем могли вынести мои силы. Я чувствовал грозную, жуткую силу глубины подо мной, но я ощущал ее в любую минуту как силу уводящую, завлекающую, вбрасывающую меня во что-то неведомое новое, но не как силу, истребляющую меня. Один раз, во время бури на Океане, я спасся лишь чудом. Я расскажу об этом, но сейчас мне вспоминается другое, совсем маленькое по стеченью неуловимых причин и, однако, почти кончившееся отравлением белладонной.

Я жил тогда в Брюсселе, и в душе у меня было очень смутно. Сердце мое влеклось к той, которая была со мною, и влеклось к другой, которая была в Париже и ждала меня. Я был все время своей душою и тут и там, и там и тут. Это было невыносимо, но и мучительно-сладостно. Я был в жизни и вне жизни. Однако я был совсем живой, и вовсе не хотел расставаться с жизнью. Не помню по какому случаю мой знакомый бельгийский врач за несколько дней перед этим прописал мне пилюли из белладонны, по две пилюли в день. У меня к врачам нет никакого почтения, никогда не было, потому что в жизни я видел гораздо больше их неуменье, чем уменье, и потому, что у врачей очень неприятная манера разговаривать, составляющая обычное свойство людей умственно ограниченных. И вот ночью, когда я не мог спать от настойчивых и неразрешимых мыслей, мне вспомнилось почему-то, как мой толстоватый бельгийский врач, прописывая белладонну, усиленно подчеркивал ядовитый характер этого снадобья и говорил внушительно, чтобы я никак не более его принимал, чем по две пилюли в день. Я насмешливо подумал про себя: «Там полкоробки. Что, если я проглочу все это сразу? Любопытно». Я согласен, что, как ни ограничен был мой врач, а может быть, и любой врач, кроме искусных хирургов, моя мысль в ту минуту была вздорной, преступной и совершенно глупой. Белладонна была проглочена, и весьма скоро я почувствовал, что я холодею и засыпаю. Я мгновенно понял, что, если я засну, я больше не проснусь. Только не спать. Это я чувствовал отчетливо. Тревожным стуком в стену соседней комнаты я разбудил ту, которая была со мной. Она пришла в ужас от моего вида и в еще больший ужас, когда я ей сказал, в чем дело. Она стала немедленно отпаивать меня чаем, кофе, вином. Но я продолжал чувствовать, что я холодею, что руки мои уже охвачены онемением и стали чужие. Мне явственно казалось, что, когда эта ползущая волна охлаждения, уже захватившая мои плечи, дойдет до сердца, оно остановится. Но я чувствовал в то же время, что мое тело не есть я, что душа моя все-таки свободна от него, и, что бы со мной ни случилось, не есть мое внутреннее я это холодеющее мое тело. Это состояние продолжалось часа три, пока искали доктора, будили его и пытались ему внушить, что случай очень серьезный. Спать и выспаться тоже дело очень серьезное. Когда наконец мой бельгийский врач окончательно проснулся и был в полном обладании своими пятью чувствами, он пришел ко мне и дал мне какое-то исцелившее меня зелье. Но раньше он успел сказать классическую формулу, которая, быть может, является самым интересным во всем этом приключении. Когда посланная служанка рассказала ему, в чем дело, он спросил, сколько времени тому назад это случилось. Узнав о часе, он философически сказал:

— Ну, если он еще не умер, то теперь уже не умрет.

И он поспал еще добрый час.

6

То, что я рассказал сейчас, есть лишь маленькая случайность, не вполне понятная для меня самого, мгновенная причуда сердца, которая могла разрешиться непоправимостью. Такая причуда или подобная может возникнуть и в ином сердце, и мы можем совсем не подозревать, где она нас подстерегает. Но внезапное возникновение крайней опасности вызывает во мне не испуг или растерянность, а спокойную радость самообладания. Это странно, потому что, вообще говоря, я часто бываю очень несдержанным.

Много лет тому назад, помню, я бродил по ночному Парижу вместе с моим другом Максимилианом Волошиным. Мы были в Halles'ах и между прочим зашли в тот известный погребок, который называется «Саbaret des Innoсеnts», а также «Au rendez-vous des Assassins». Он, говорят, недаром называется «Местом свидания убийц». Туда, кроме обычной публики, приходят и разные темные персонажи, вроде апашей, у которых на совести достаточно разных деяний подсудного разряда. Во всяком случае, рядом с той главной комнатой, где поют и пьют, имеется всегда наготове полицейский сержант. Мы сидели в душном накуренном погребке и, весело болтая, угощали подсевших к нам женщин. Я поставил около себя бутылку с вином и с особенным удовольствием наливал стаканы направо и налево — я люблю, чтобы около меня веселились, когда я веселюсь. Несколько поодаль, но недалеко от меня, в полном одиночестве сидел молодой апаш. Когда знаешь ночной Париж, узнать апаша очень легко. Впрочем, он очень скоро ни у кого не оставил сомнений относительно того, кто он. Он не был пьян, но притворялся для каких-то целей захмелевшим. Он сидел, опершись на обе руки и почти совсем закрыв глаза. Он мне казался любопытным, но что-то меня удерживало от того, чтобы предложить ему стакан вина. В нем что-то происходило. Я это безошибочно чувствовал по неуловимому магнетическому току. Вдруг, когда я только что налил повторные стаканы ночным красавицам, он приоткрыл глаза, быстро протянул руку к моей бутылке и, звякнув своим пустым стаканом, налил его до краев. Я молча посмотрел на него и, сделав неторопливое движение рукой, отставил бутылку. Мгновенно в припадке самой белой ярости он схватил бутылку и, размахнув ей, как томагавком, изо всей силы швырнул мне ее в голову. Не задев меня, она пролетела около самого моего виска и с треском разбилась о стену. Все присутствующие застыли в ужасе. В ту же минуту перед нами стояли сержант и гарсон, прибежавшие из соседней комнаты.

— Что случилось? Что случилось? — лепетал испуганный гарсон.

— Что случилось? — ответил я. — Совершенно ничего. Бутылка разбилась. Подайте мне другую.

Лица кругом прояснились. В то же мгновение я быстро опустил руку в карман, и апаш отшатнулся, думая, что я потянулся за револьвером или ножом. Это было не так. Я молча вынул портсигар и молча, с учтивостью безукоризненной, предложил ему папироску. Ошеломленный, он взял папиросу и неловко ее закурил. В это время служитель подал новую бутылку вина.

— Я отставил бутылку, потому что я имел намерение сам вам налить, сказал я, обращаясь к апашу и подливая вина в расплескавшийся стакан.

Апаш встал и, едва прикоснувшись к стакану, притворно или искренно пошатываясь, вышел вон. Французы, бывшие около, начали говорить мне какие-то комплименты. Французы, как известно, любят законченность движений. Но мой друг Макс, мудро восприняв, что достаточно в свой час искусить Судьбу однажды, сказал мне:

— Пойдем отсюда.

И мы ушли.

— Я бы на твоем месте радовался, что твоя голова не проломлена, сказал мне Макс.

Но я радовался на другое. Я не мог допустить, чтобы апаш на таком близком расстоянии мог промахнуться. Наверно, он не хотел меня убить и лишь хотел увидеть малодушный страх этого красовавшегося перед ним иностранца. Но страха не было. Это, кажется, была некоторая довольно своеобразная дуэль, и я не чувствовал себя побежденным. Конечно, он не промахнулся, промахнувшись. Он мог, однако, по-настоящему промахнуться, и вряд ли тогда мне удалось бы рассказывать то, что я рассказываю.

7

Несколько похожий случай был со мной совсем недавно в Москве. После большевистского переворота разумные жильцы того дома, где я жил, в одном из арбатских переулков, соорудили в складчину железный занавес для ворот, чтобы можно было, заперев ворота, замкнуться как в крепости. В железном занавесе была лишь узкая калитка с опускным оконцем, ворота были наглухо замкнуты. Однажды вечером, уже успев позабыть, сколько раз в неделю обстрела Москвы мне пришлось побывать под ружейным и орудийным огнем, я подходил к своим железным воротам и заприметил, что против них стоят двое молодцов товарищеского лика, один — солдат с разбойничьим лицом, другой некостюмированный разбойник. Они стояли, препирались и оскверняли целый мир ругательствами. Я пришел в неосновательный гнев и, проходя мимо них, уже подходя к калитке, произнес неосторожное и совершенно бесполезное слово.