Соломон развернулся и направился к пьяному оратору. Толпа расступилась перед ним – многие из собравшихся здесь Соломона знали и уважали.
– Вот что я тебе скажу, человек, – проговорил Соломон в пылающее ненавистью и перегаром лицо. – Ты видишь это солнце?
– А че солнце? – брызнул слюною пьяный. – Хочешь и его к своим пархатым рукам прибрать?
– Пока оно светит, – невозмутимо продолжал Соломон, – я таки позволю тебе болтать твоим грязным языком. Я не стану осквернять субботу из-за… – Тут он, не сдержавшись, употребил не вполне кошерное выражение. – Но когда оно зайдет, я приду сюда, и, если ты еще будешь здесь и скажешь хоть одно слово, у меня для тебя тоже найдется а пур верт [6] , – нарочно по-еврейски закончил он. – А пур верт и кое-что еще.
Он повернулся и зашагал прочь.
– Эта сука обрезанная еще пугать меня будет! – раздался за его спиной отрывистый лай, и в затылок Соломона, не защищенный шляпой, ударил острый кусок разбитого кирпича.
Соломон лежал на постели на двух подушках, над ним в растерянности стояли заплаканная Рахиль и белый, как простыня, Фима.
– Сема, Семочка, ну как ты? – проговорила Рахиль.
– Женщина, – слабо усмехнулся Соломон. – Сколько раз тебе повторять, что Семочки в Гомеле…
– Папа, тебе лучше? – шмыгая носом, спросил Фима.
– Если я вижу перед собой комсомольца, значит, я еще точно не в раю, – с тою же улыбкой ответил Соломон. – Вот видишь, Фима, что отец твоей гойки сделал с твоим отцом…
– Почему он отец моей гойки… – начал было Фима, но Рахиль сердито зашипела на него:
– Помолчи, когда отцу плохо.
– Бог с тобою, Фима, – сказал Соломон. – Я таки устал с тобой собачиться. Ты мальчик большой, дурак еще больший, люби кого хочешь.
– А я как раз недавно познакомился с одной еврейской девушкой, – заявил Фима.
– Да? – Соломон приподнял брови. – И как ее зовут? Параска Мордехаевна?
– Папа, ну зачем ты…
– Сын мой, ты помнишь, чему нас учит девятая заповедь?
– Я…
– Вот и не лги отцу.
В это время в дверь постучали.
– Опять какой-то гой ломится, – вздохнул Соломон. – Запомните, жена моя и сын мой: именно гои – спасение для нас, евреев.
– Почему? – изумился Фима.
– Потому что они не дадут нам спокойно умереть. Иди открой, Рахиль.
Рахиль пошла открывать и вернулась с милиционером. Это был их участковый Петр Степанович Таратута, плотный, краснолицый, в чине капитана, лет пятидесяти, с вечными бисеренками пота на лбу.
– Здравствуйте, Соломон Лазаревыч, – приветствовал он лежащего ребе. – Ну шо, як вы себя чувствуете? Выглядите – тьху-тьху – неплохо.
– И вам того же, Таратута, – отозвался ребе Соломон.
– А то ж, знаете, такой гвалт [7] поднялся, – продолжал участковый. – Соломона, кричат, вбылы, Соломона вбылы! А я им: шо? Соломона? Нэ морочьте мэни голову, он еще нас з вами пэрэживет. Верно, Соломон Лазаревыч?
– Это уж как Бог даст, – ответил Соломон.
– Ну да, золотые слова. Вам выдней, у вас профэссия така. Я от шо хотел, Соломон Лазаревич… – Таратута замялся. – Цэй прыдурок… ну, шо в вас кирпичом кынул…
– Да?
– Он же, дурак, пьяный совсем був…
– Я это заметил, – усмехнулся Соломон.
– А так он тыхый, мырный.
– Меня это очень радует.
– Он же ж не со зла.
– Ну да, от любви к ближнему.
– Зря вы так, Соломон Лазаревыч. – Таратута снял фуражку и вытер вспотевший лоб и лысину. – Отжэ ж жара стоить… Да, так я шо хотел сказать… Жена у него, дочки две…
– Да? Я им очень сочувствую.
– От вы зря шутите. Вы ж еще такое поймите: дело-то… не такое простое выходит. Вы меня понимаете?
– Я вас отлично понимаю, – заверил участкового Соломон.
– От хорошо, шо вы понимаете. Можэ ж получыться скандал нэнужной окраски.
– Да? – Соломон приподнял брови. – А скандал какой окраски вам нужен?
– Соломон Лазаревыч! – Лицо Таратуты приняло самое жалкое выражение. – Можэ вы не будете подавать на этого дурня заявление?
– А с чего вы взяли, Таратута, что я собираюсь подавать на кого-то заявление?
– Он жэ ж… – Таратута осекся. – Нэ собираетесь? Я вас правыльно понял?
– Петр Степанович, – негромко, но твердо произнес Соломон. – Вы знаете, что я раввин?
– Господи, Соломон Лазаревыч, та хто ж этого нэ знае?
– Это значит, – продолжал ребе, – что я сам обращаюсь к Богу и призываю людей обращаться к нему.
– Так это ж пожалуйста, – поспешно сказал Таратута, – рэлигия ж у нас ниякая нэ запрэщена.
– А теперь скажите мне, – Соломон посмотрел в глаза участковому, – станет человек, который обращается к Богу и призывает к этому других, обращаться с жалобой в советскую милицию?
– Не, ну милиция, она, вобщэ-то, у нас стоить на страже…
– Очень хорошо, – кивнул Соломон. – Пусть стоит. Мне будет легче засыпать с мыслью, что у нас стоит милиция. До свидания, Петр Степанович.
– Ох, золотой же ж вы человек, Соломон Лазаревыч! – Таратута с явным облегчением поднялся и повернулся к Рахили и Фиме, словно беря их в свидетели. – Вы знаете, шо он у вас золотой человек?
Те молчали.
– Ну, нэ смею больше задерживать. – Таратута нацепил на голову фуражку. – Поправляйтэся, Соломон Лазаревыч. Рахыль Моисеевна, Юхым Соломоновыч – до свидания.
После ухода участкового все некоторое время молчали.
– Знаете что, – нарушил тишину раввин, – если вы проглотили языки, то надо было сначала смазать их хреном.
– Папа, – проговорил, наконец, Фима, – ты что, с ума сошел?
– Что вдруг? – невинно поинтересовался Соломон.
– Как же можно было… как можно было не заявить на этого… этого…
– Я бы заявил, Фимочка, – мягко ответил Соломон, – обязательно заявил, если бы каждую пятницу и субботу ходил в комсомол. Но я ж таки хожу в синагогу.
– Я не понимаю…
– А ты почитай Книгу Иова. Один-единственный раз почитай не свой идиотский комсомольский устав, а Книгу Иова. Тогда, может быть, и ты научишься, наконец, понимать.
– Мама, – Фима повернулся к Рахили, – скажи хоть ты что-нибудь.
– Я скажу, – тихо проговорила Рахиль. – Я обязательно скажу. Соломон, – она посмотрела на мужа странным, не поддающимся описанию взглядом, – что тебе приготовить: куриный бульон или борщ?
– Борщ, – сказал Соломон. – Хороший, наваристый борщ. И обязательно из мозговой косточки. Потому что борщ не из мозговой косточки это уже не борщ, а помои.
Рахиль кивнула и вышла на кухню. Соломон, глядя ей вслед, счастливо рассмеялся.
– Вот поэтому, – сказал он, – я и живу с этой женщиной двадцать пять лет.
– Много ж ты ей счастья принес, – проворчал Фима.
– А вот об этом, Фимочка, – спокойно произнес Соломон, – не тебе судить. Не тебе.Соломон совершенно не переменился после этой истории. Он по-прежнему был строг с женой, собачился с Фимой, язвительно подначивал Шурочку и ее мужчин, громогласно комментировал игру на виолончели Майечки Розенберг и ходил проповедывать в синагогу. Шесть лет спустя, возвращаясь со службы в пятницу вечером мимо все того же гастронома «Комсомольский», Соломон внезапно упал и скончался на месте от кровоизлияния в мозг. Его похоронили на еврейском участке Святошинского кладбища, неподалеку от могилы его матери. Рахиль, словно онемевшая и впавшая в столбняк после его смерти, пережила мужа всего на семь месяцев. Похоронив обоих родителей, Фима до сорока лет продолжал заниматься комсомольской работой и шляться по всевозможным женщинам, пока неожиданно для всех, включая самого себя, не женился на очень некрасивой еврейке по имени Клара. С нею вместе они переехали в Израиль. Насколько мне известно, у них сейчас шестеро детей, живут они в хасидском квартале западного Иерусалима, Фима стал ортодоксальным иудеем и держит свою жену и многочисленное потомство в исключительной строгости.
Жаркое бабы Фиры