Выбрать главу

Помню, сидели мы в какой-то неприглядной провинциальной столовой… Бедный, очень бедный был разрушенный в войну немцами город Старая Русса, — так у меня и остался в памяти он за 1980 год образом советского захолустья, бедности, нищеты даже, покинутости, самого голодного жития. Эх, Скотопригоньевск, Скотопригоньевск — с трактиром «Столичный город» (прямой образ языческого Рима эпохи Нерона — «Все хотят хлеба и зрелищ!» — кричит безумный Иван на суде) в центре старого города, где сидели Алеша с Иваном и где билась меж ними великая мысль о бытии Божием, где и излился в диалоге с Алешей бунт Ивана, где он возвращал свой билет Богу, вспоминая чудовищные страдания невинных детей, — каким ты стал несчастным! По-другому несчастным, хотя мы с Георгием Ивановичем вот тоже сидели в какой-то столовке, и Георгий Иванович мне рассказывал об этой столовке, что в ней витает дух Достоевского и что знакомые его ребята-художники, оформлявшие эту столовочку и очарованные Георгием Ивановичем, зашифровали вензель Достоевского в чугунной решетке: «ФМ».

Поскольку и я тогда (в меру моих робких сил) уже давно жила в глубоком погружении в личность, а не только в творения Достоевского, мы с Георгием Ивановичем легко понимали друг друга. И вот что выяснилось, наконец: сколько бы не водил он меня по Старой Руссе и ее закоулкам «памяти Федора Михайловича», все-то дороги, как оказывалось, вели к Собору, к вере и ко Христу.

Сам Георгий Иванович уже давно был подлинно верующим и совершенно церковным человеком, и он предложил, что когда я уеду, мы одновременно по утрам в восемь часов будем молиться друг о друге. И я согласилась, хотя для меня это было тогда все-таки внове. Но он-то молился исправно…

А еще мы побратались — обменялись крестами, — и нашу духовную дружбу скрепил теперь не только Достоевский, но и несомненно Сам Господь.

Я вернулась в Москву… В начале зимы главный редактор — несгибаемый большевик — случайно углядел на мне крест и с необыкновенной быстротой подскочив ко мне, сорвал его и вышвырнул в форточку. Мне долго помогали его искать в снегу, но, увы — мы не нашли крестик… Я с горя заболела, и на работу на другой день не вышла. Отчаянию моему не было предела. В то же время из школы (в этот же день) возвращался мой средний сын — ему всего-то было тогда 10 лет. А грязь была в тот день на улицах несусветная — мерзкая черная жижа. И вот мой сынок вдруг увидел в этой жиже… крест: старый, латунный, истертый, но с различимым Распятием и читаемыми первыми буквами молитвы «Да воскреснет Бог и расточатся врази Его…». Это был крест стародавний, кем-то ношенный-переношенный с какого-то, наверное, XIX века. Сын принес его мне, и я — ожила: кто бы мне тогда посмел сказать что-нибудь против веры и присутствия Бога в нашей жизни. Нет, меня было уже не сбить с дороги, хотя самое меня бить и трепать и молотить было потребно еще очень долго — до самого конца.

* * *

…Жили- жили, не тужили, хотя с того момента как-то особенно тяжко стали наступать и теснить мои дни скорби: и все с самыми близкими моими, любимыми… Прошло несколько лет. И вот однажды, роясь в несгораемом шкафу, — а время приступания к книге приближалось, — я уже думала о ней, обнаружила я несколько старинных иконок и дивный резной и довольно большой кипарисовый крест, который тонко благоухал. На Святой Земле из самых близких родных никто у меня не бывал, но очень верующей и церковной была бабушкина сестра Вера Александровна. Наверное, ее, — подумала я.

Годы шли, скорби росли и множились, а я все никак не воцерковлялась, сдерживаемая глупыми страхами незнания церковных правил. Влечение к храму было сверх сильное, но и косность моя, торможение мое и смерти подобное промедление довлели надо мной.

Каждый вечер проезжала я на троллейбусе мимо одной очень старинной московской церкви, и смотрела с высоты троллейбусного сидения на огоньки свечей в маленьких древних окошках… Это пламя тянуло, звало меня к себе, а я, хоть и мучилась, но все равно почему-то не шла. Однако и это преодолелось, правда с большими и, наверное, роковыми потерями времени.

Началась жизнь церковная. И вот решила я однажды отнести на молебен этот старинный кипарисовый крест, чтобы освятить его. А так же взяла святить еще два новых серебряных, прекрасной ювелирной работы знакомого художника — для подарков невесткам. Вот священник начал служить молебен, но, вдруг увидев на аналое мой кипарисовый крест, спросил: «Чей»? — «Мой». — «Да ведь это же настоящий старинный афонский крест, монахи резали! Какая красота! Его носить можно…», — добавил Батюшка.

Отслужили молебен, стал он кропить святой водой святыньки, положенные прихожанами на аналое для освящения, как вдруг раздался истошный крик: «Где мой крест? Нет моего креста! Пропал! Взяли!» — так неистово кричала одна женщина и металась вдоль нашей цепочки — народ выстроился с бутылочками за освященной на молебне водой. Женщину пытались успокоить, но она сильно кричала, и тогда я подумала: отдам я ей один из серебряных крестов, — и отдала. И женщина молниеносно исчезла. Как в землю провалилась. А я, придя домой, надела тот афонский кипарисовый крест. Прошло несколько дней и вот однажды, не успев толком заснуть, в полудреме я вдруг увидела Крест — ослепительного сияния, словно из множества алмазов, бриллиантов, и он лежал… Потрясенная этим невиданным свечением, я вскочила и побежала к дочке, мне надо было с кем-то поделиться… Это было в ночь на 21 января. А ровно через полгода в ночь на 21 июля в канун Празднования Казанской иконе Божией Матери ушел из этой жизни самый близкий мне человек…

Не выжить бы мне с этого горя, не встать, но так неоспоримо, осязаемо, помогал и направлял жизнь Бог, — разве я могла этому противиться?

Прошли еще годы и однажды совершенно неожиданно один добрый, но малознакомый человек привез мне в подарок из Иерусалима крест-энколпион с частичками святых мощей мучеников 14000 младенцев от Ирода в Вифлееме избиенных. И я еще раз сменила нательный крест — теперь мощевик. И сейчас он тоже со мной.

«Глас в Раме слышен, плач и рыдание и вопль великий; Рахиль плачет о детях своих и не хочет утешиться, ибо их нет» (Мф. 2:18).

Вот такая была история о крестах. Они высились как вехи на моем пути возвращения в Дом Отч. И по этим вехам складывались и мои думы о книге: то приятие, то оттолкновение: зачем? Когда же все-таки пробил час, могла ли уже уклониться от того звука упорного и настойчивого баса, отбивавшего все время одно и тоже: «Пиши, да не забывай…». Но можно ли было что-то забыть? Можно ли было не думать и не держать в уме все эти концы и начала, эти сходящиеся в какой-то одной точке края русской жизни, могла ли не смотреть, не отводя глаз, не ища утешений, зрачок в зрачок в пустые глазницы этой костлявой старухи-разрухи. И в один прекрасный день я взяла лист и написала буквы начала: «Крестины в 45»…

* * *

…На страшных весах взвешено слово человеческое, в особенности написанное не без назидания для других. Шаг налево, шаг направо — расстрел. Потому что Тот, Кто подает слово, Кто сотворил уста человеческие, ждет, чтобы слово служило только Его делу, помогало бы вести людей в жизнь вечную, служило бы мудро и чисто, а мы бы не присваивали себе не наше, и не употребляли бы святыню для черных дел. «Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом нерадеть. Не можете служить Богу и маммоне» (Мф. 6:24).

По слову Спасителя все мы дадим на Страшном суде ответ за к а ж д о е праздное слово (Мф.12:36) — за каждое пустое, бесцельное, бестолковое, бессмысленное (как трудно писать такие слова по советской орфографии, в то время как когда-то, до революции, они писались правильно — с единственно возможной приставкой «без»), ненужное, несправедливое, лживое, неправедное, преступное, грешное, нечестивое, богомерзкое — внушенное диаволом, и даже сказанное не ко времени и не к месту, хотя, казалось бы, и доброе слово.