Выбрать главу

Впрочем, как вспоминал мой дядюшка Кирилл Иванович Домбровский — одиннадцать лет детства проживший безвыездно в Орехове с матерью и бабушкой, свой детский рост он замерял не по косякам дверным, а по штыкам стоявших в дверях на страже красноармейцев в то время как в доме Жуковских шли обыски. За один 18 год таких обысков было восемнадцать. И каждый из них мог закончиться кровью.

Оставшиеся записи в дневнике Веры Егоровны поразительно грустны, если только не мрачны, что поражает, поскольку никогда по ее письмам родным представить ее в таком состоянии духа было невозможно. И мы, дорогой читатель, помним еще молодую Верочку, любимую младшую сестренку Николая Егоровича, которую обожали все друзья и ученики Жуковского за ее веселый, насмешливый нрав, за удивительную ее живость. Как незабвенный друг Жуковских Федор Евплович Орлов, заходя вечерами к Жуковским на огонек и чаёк, усаживался удобно в кресле посреди гостиной и, потирая очки в ожидании веселых «номеров» юной красавицы Верочки, говаривал обычно:

«Ну-с, Верочка, покажите сразу все Ваши штучки!»

Однако вот некоторые строчки из дневника Веры зимы 1914–1915 года…

«Пасмурное раннее утро. В комнате под потолком горит электрический фонарик в зеленом шелковом чехле. Стою перед зеркалом и машинально, не глядя, причесываюсь. Перед окном треплются ветви плакучей березы и на них двойное прозрачное отражение зеленого фонарика. И моя жизнь теперь убогая без сил, без слуха и хорошего зрения, такое же бледное отражение былой молодой яркой жизни»…

«Я стою у клетки орла и грустно с состраданием смотрю на на него. Опустив бессильно крылья, сидит он на перекладине и потухшим взором смотрит в пространство. Пройдут еще года и если отворят ему клетку, он уже не в силах будет взмахнуть крыльями и улететь. Неволя убила в нем силу и энергию».

«Бесконечно треплются плакучие березы, дым, вырываясь из трубы, клочками уносится и стелется голубоватой дымкой над крышами. Вдали строго и холодно высится церковь. Она не манит меня и я не найду там себе утешения и успокоения. Я не в силах уже больше молиться. Одно тупое терпение и ожидание, чего? Я и сама не знаю… Впереди старость»…

Но впереди была далеко еще не старость, а целая треть совсем иной жизни. Бабушка вспоминала свою мать после революции спокойной, мужественной и вновь молитвенной. Подрастали внуки, Кирилл и Майя, и Вера Егоровна ставила их вместе с собой под образа и они всех — ближних и дальних, близких и не близких — поминали втроем, как и было это всегда заведено в семье Жуковских.

Только одно не устраивало Кирилла: бабушка запретила ему поминать отца (Вера Егоровна не могла простить Ивану Домбровскому — моему деду — того, что он так поступил с Катей, эмигрировав заграницу с другой женщиной, потому что та была дочерью миллионера). Но внук Кирилл, упрямый, и воспитанный матерью в любви и почитании отца, про себя, разумеется, всегда поминал раба Божия Иоанна, отца своего, пока, переехав в Москву и постепенно погрузившись в атмосферу захватывающего конструктивизма, творческих увлечений и общений с яркой художнической московской средой — уже совсем почти атеистической, — не "забыл" вовсе свою веру… Пятьдесят лет спустя Кирилл Иванович сам мне говорил о том, что в детстве и юности молился горячо и очень искренно, но что веру начал терять после переезда в Москву. У меня же на сей счет были несколько иные соображения, которые опираются на совершенно потрясающий по своей мистической и пророческой глубине случай, который произошел с годовалым Кириллом, когда он на руках своей матушки Екатерины Александровны Домбровской в лютые морозы конца 1914 года путешествовал завернутый не в одну меховую доху из маленького города Южи — тогда Владимирской губернии в Нижний Новгород к своему деду и бабушке. То, что случилось по пути, определило его духовную судьбу. Во всяком случае, я так верю.

На коллаже работы Екатерины Кожуховойрусское поле, ставшее целиной в наше дни; Александр Александрович Микулин и Вера Егоровна Микулина (урожденная Жуковская), в кабинете Александра Алексадровича в Нижнем Новгороде. Александр Александрович читает жене, как и делал это постоянно, а она, приложив руку к уху (еще с молодости после тяжелой болезни В.Е. начала терять слух) слушает его.

Зима 1914 года.

…И со мной в детстве произошел один не совсем обычный случай, даже прямо-таки загадочный, который я вскоре после самого происшествия благополучно и позабыла, и вот не так давно, перечитывая бабушкины записки о том, что произошло с ней в далекую зиму 1914–1915 года, когда она путешествовала санным путем с маленьким сыном на руках в Нижний Новгород, я вдруг вспомнила и то, что случилось сорок с небольшим лет спустя и со мной, и оба случая как-то воссоединились в моем сознании, слились воедино, словно это два эпизода принадлежали перу одного и того же автора, из одной и той же книги, название которой — Жизнь. Начну с происшествия более позднего, которое имело место быть в начале января 1953 года…

Была зима и довольно крепкого морозу. Я уже ходила в школу — в ту самую, что на Софийской набережной против Кремля, где воспитывалась за 75 лет до этого моя прабабушка Мария Александровна Микулина — Манечка. Я уже писала, как повезло мне со школой, пребывавшей в замечательном старинном здании, где все сияло величественным, царственным великолепием эпохи Александра III, а, возможно и Александра II: потолки высоченные, очень красивые, с лепниной, изысканного стиля окна, парадные двери с золотыми старинными ручками, высоты такой, что рослый кавалергард в кирасе мог не только войти, но и въехать на коне в наш ошеломленный девчоночий класс…

Я попала в эту привилегированную школу, что называется, «по месту жительства», благо родимая моя улица Полянка была совсем рядом. А так, в этой школе учились в основном дети из печально знаменитого Дома на набережной. У всех были громкие тогда имена и, надо признать, дети были хорошими: красивые, умные, усердные и воспитанные были девочки… Я дружила с Мариной Ширшовой. Марина была замечательным человеком: живая, яркая, очень способная и, как мне казалось, смелая девочка, а ведь она была тогда уже почти круглая сирота — мать ее, актриса, была репрессирована почти сразу после рождения Марины, пережила пытки и умерла в ссылке на Колыме, когда дочке было всего четыре года. Марина жила с отцом в «Ударнике», как мы называли этот большой дом на Берсеневской набережной, поскольку в нем находился и наш любимый кинотеатр с таким названием. Она своего отца, легендарного полярника, ученого-океанолога, обожала. Но и отец Марины скончался рано — в том 1953 году. Кажется, воспитывала ее потом бабушка по отцу…

Я мало об этом знала — у нас дома сплетничать было не принято, Марина говорила о чем-то лишь вскользь, но что-то о скорбных обстоятельствах ее детства я все-таки знала: сердце у меня сжималось тогда при одном упоминании о Марининой жизни.

Много дружить в те времена у нас не получалось. После школы нас сразу забирали домой, вольной жизни ни у нее, ни у меня не было, мы много занимались, мало гуляли, если гуляли вообще, а через несколько лет меня перевели «по месту жительства» в мальчишескую школу — и мы с Мариной потеряли друг друга. И только многие годы спустя (у меня уже было двое сыновей и я работала в журналистике), мы встретились случайно в магазине в наших краях — оказалось, Марина уже долго жила в Америке, была настроена к России предельно критично и неприязненно, а я — я не умела тогда ее услышать, и потому, что мне не довелось пережить того, что пережила Марина, а еще и потому, что я вслед за бабушкой, которая в традициях коренников-Жуковских всю жизнь исповедовала делом древней постулат Ипатьевской летописи: «луче на своей земле костью лечи, нежли на чюжей славну быти…», мыслила только так, и никак иначе. Это, наверное, было самым главным наследством, мною от бабушки полученным. Многие годы до моего воцерковления, смертную связь с родиной я воспринимала как святыню и исповедовала ее как главный стержень жизни.

Тогда дороги наши с Мариной Ширшовой разошлись… И тому виной была моя категоричность. А теперь я знаю, что любила ее, и могла любить гораздо сильнее, но долгое время мне не удавалось найти выхода из этой горькой дилеммы жизни: как можно сохранять верность тому, на чем стоишь, и при этом, не сдавая ни йоты своих нравственных позиций, не вычеркивать все же из своей жизни другого, стоящего иначе, но любить его по-братски и сколь возможно помогать ему своей любовью обрести или вернуть то, во что верил ты сам. Если же помочь ты не мог, то должен был «нести на себе» эту глубокую драму и боль отношений в любви, сострадании и надежде, что все-таки твоя любовь когда-нибудь и «выкупит» (как выражались наши великие старцы) эту душу. Но эти выходы из тупиков жизни открывались только во Христе, однако к тому времени, когда я начала их познавать, следы Марины были вовсе утеряны…