Выбрать главу

Много позже в этом потоке начавшей осознавать себя веры открывалось мне и богословие рода, о котором размышлял отец Павел Флоренский. Но тогда и даже еще много позже узнать о том, справиться и воспросить мне было некого и нЕгде, хотя душа о том уже догадывалась и готова была узнать. Я была как тот Евангельский расслабленный грешник, тридцать восемь лет чаявший движения воды в купальне, называемой Вифезда, у Овечьих ворот Иерусалима, лежавший среди великого множества других «больных, слепых, хромых, иссохших, ожидающих движения воды, ибо Ангел Господень по временам сходил в купальню и возмущал воду, и кто первый входил в нее по возмущении воды, тот выздоравливал, какою бы ни был одержим болезнью». Я была почти как тот несчастный, которого Иисус, увидев его, воспросил: «хочешь ли быть здоров»? И я, так же как тот несчастный расслабленный грешник отвечала: «не имею человека, который опустил бы меня в купальню, когда возмутится вода; когда же я прихожу, другой уже сходит прежде меня». И мне, как и тому человеку, Господь сказал в один — лучший! — момент моей жизни: «встань, возьми постель твою и ходи». Тот человек тотчас выздоровел, «взял постель свою и пошел» (Ин.5:2–9).

Что касается Евангельского слова «и пошел» — оно не означало еще моего полного исцеления или исправления, но оно свидетельствовало для меня о том, что человек, лежавший 38 лет (мне было меньше) «встал» и «пошел» навстречу Спасающему и Исцеляющему нас Господу. Это означало, что надлежало встать и идти навстречу Господу и мне…

* * *

Училась я в школе тогда очень хорошо — кроме пятёрок — других оценок никогда не видела, хотя школа была очень строгая, а одноклассницы на редкость хорошо подготовленными и способными девочками. Не помню, была ли я первой отличницей, или только второй — вслед за Валей Курбатовой, на которую я смотрела всегда снизу вверх, почему-то считая ее по-настоящему серьезным человеком и настоящей отличницей, а себя — кем-то не тем, за кого себя выдаю, каким-то суррогатом (о чем, конечно, никому не говорила, да и сказать не умела). Свидетельствую о том с ответственностью: это самоощущение собственной неподлинности присутствовало во мне с очень раннего возраста. Нечто вроде самочувствия классического русского «маленького человека»… Странно, но это правда.

Тем не менее, почему-то именно меня, а не Валю наградили билетом на первую в истории Кремлевскую ёлку в Большом Кремлевском дворце. Возможно потому, что я очень много болела в первом классе, но училась все равно хорошо: мама моя была очень строга, и если я делала на странице в тетради хоть одну помарку (да хоть на десятой странице), я тут же должна была переписать абсолютно все без помарок, — вырывать страницы категорически не полагалось. К тому же часто переписывания осуществлялись лежа из-за болезни. Не потому ли с детства и на всю жизнь у меня образовалась мозоль от ручки на третьем пальце правой руки? А еще и полное спокойствие, когда что-то приходится сто раз переделывать. Мамина закалка. Спасибо родимой за это воспитание. Хотя я не совсем уверена, что с каким-то другим характером ребенка был бы точно такой же эффект.

…Не без трепета и страха я шествовала в Кремль за руку с мамой. Красота дворца меня ошеломила, хотя я была не совсем уж неискушенной в этом отношении девочкой: уже несколько лет мы с мамой ходили на концерты в Большой зал Консерватории, доставались мне билеты и на ёлки в ЦДРИ — в Центральном Доме работников искусств (очень уютно-домашних — я их больше всего любила), куда попадала благодаря тому, что мама была членом Союза художников.

Кажется, к тому времени, бабушка уже водила меня и в Оружейную палату Кремля, ездили мы с мамой и в Кусково, и в юсуповское Архангельское, красота которого и вся его дивная аура XVIII века меня особенно услаждала. Но грандиозный и прекрасный Георгиевский зал и несметное множество детей разных возрастов, — а мне казалось, что все старше и больше меня, — ослепительные огни и великолепная ёлка до расписного потолка, меня, вероятно, настолько подавили своим великолепием, сиянием золота, высотой, пространствами и глубинами, что я потом, потрясенная, начисто забыла все то, что происходило на самой ёлке. Вообще-то я была бестолковой в житейском смысле девочкой и мне всегда было трудно ориентироваться — куда надо бежать, с кем и что танцевать, что скандировать в ответ на возгласы чудесного Деда Мороза, я путалась, мне было стыдно и я потихоньку начала ретироваться на задний план, а потом возникла спасительно-малодушная мысль: пусть ёлка еще в самом разгаре, пусть еще будет представление, а потом раздача подарков, но мама-то моя в раздевалке, и я прекрасно помню дорогу, по которой нас сюда вели. И я вышмыгнула из шумнодействующих рядов детей и побежала к лестнице…

* * *

А дальше все происходило как во сне. Я сразу очутилась в свободном пространстве бесконечных кремлевских переходов, тихих сияний люстр, бронзы, золота, множества зеркальных отражений, восхитительных узоров паркетов, — и ни один человек почему то не встретился мне на пути, словно я в один миг выпала из времени и осталась один на один с тем, что времени не принадлежит и никогда не принадлежало. Это было как и в Орехове: я несомненно очутилась в гостях у подлинных хозяев дворца и если все-таки во времени, то несомненно в таком, которое обычным измерениям не поддается…

А я все шла и шла, сто, двести, пятьсот метров и больше (это я сейчас уже прикидываю свой маршрут по дворцовым схемам), казалось бы, узнавая свой недавний путь к выходу их дворца. Но на самом деле я двигалась совсем в другую сторону: где-то на переходах я ошиблась, и не там свернула, и вот теперь со мной происходило нечто чудесное: из велеречия Николаевско-Тоновской России, из царственного декора еще недалекого XIX века я вдруг очутилась… в сказочных глубинах древней русской жизни.

…Предо мной открылось все совсем другое: удивительной красоты расписные покои с низкими сводами, с темным деревом мощных резных кресел и лавок с лапами зверей вместо ножек, с красными коврами и узорчатыми решетками цветных окошек. И я тут позабыла все — и кто я, и где я, и почему иду, и куда иду по этим палатам, и только не могла отвести глаз от расписных стен, от сказочной красоты этой сказки о Царе Салтане или о Золотом петушке, от воплотившейся в един миг в реальность былинной моей любви к Руси, уже тогда переполнявшей мое детское сердце видЕниями и присутствиями на ковыльных «русських» полях, в дремучих еловых лесах, где таились богатырские сторОжи, в деревнях, которые виделись мне только в сиянии чистоты — ключевой воды, шелковых мурав, русской милой льняной одежды, тихой поступи русских мягких, смиренных лаптей, плести которые учил меня еще недавно — тридцать лет назад старичок-мастер под Зарайском.

Как я любила читать и перечитывать в детстве Русский богатырский былинный эпос, в хорошем, близком к пониманию ребенка изложении, кажется, писательницы Карнауховой, и сохранявшем при том подлинность русского пОступа. Эти былины мне тоже, как почти и все остальное, подарила бабушка. И много лет спустя, я очень сокрушалась, что русские дети не знают и не любят родимый наш русский эпос и все их последующие знания, приобретаемые в жизни, их привязанности и любови ложатся на безобразно пустое место, где бы дОлжно было бы храниться в золотом ларце сокровищу живой памяти о началах нашей Руси.

Именно в те сказочные, былинные времена детства (в том смысле былинные, что я не читала, а пребывала в былинной стихии — я там просто день за днем жила) и обреталась, наверное, способность погружаться в мир слова, мерянный не страницами, не строками, а словами и даже буквами, — настолько могучим было магнетическое притяжение текста, и я входила в него, в глубь слов, и еще вглубь, как входят в глубокие воды великой реки, и погружалась в них до того, пока остро и предметно не видела, что — вот оно! — все передо мной живое: и морда Соловья-Разбойника, и любимый мною Добрыня Никитич, и не очень любимый, какой-то сомнительный Алеша Попович, и Микула Селянинович, и, наконец, драгоценный, царственный, несравнимый ни с кем, выше всех стоящий в моем детском воображении, самый трагический и самый мощный и самый одинокий мученик-неудачник, страдалец своей непомерной неземной силы — Святогор-БогатырЬ, который только по горам, да по горам Араратским, на своем могучем коне ездил, который побратался с Ильей Муромцем, да золотым крестом с ним обменялся, который сумочку-то Микулы Селяниновича, русского пахаря, поднять так и не смог, потому что там сама тяга земная была схоронена, и который, в конце концов, смиренно лег на высоченных, недоступных и мрачноватых тех горах Араратских, Кавказских в уготованный ему дубовый гроб: