Выбрать главу

Раньше по этим припискам глаз мой просто проскальзывал: все же не сожгла, не поднялась рука… Но вот однажды я все-таки задумалась: что это было, отчаяние? Какой-то невысказанный внутренний приговор прошлому — своему собственному и семьи, тем незабвенным и недолгим дням счастья, свободы, тем мягким и теплым краскам жизни, которые теперь были увидены глазами много пережившего человека, прожившего бОльшую своей жизни — 65 лет — в веке XX (бабушка родилась в 1886 году, а скончалась в 1965 году).

…А, может, ты хотела уберечь эти свидетельства живого минувшего от поругания, осмеяния и заплевывания людьми совсем других времен и сердец?

Основания для этого у тебя несомненно были… Вспоминаю Блоковские записные книжки, где он описывает увиденное после погрома любимого своего Шахматова, где среди безобразных останков и изувеченных развалин былой жизни на полу валялись растерзанные пачки семейных писем «со следами человеческих копыт».

Но нет, вряд ли… Ты ведь, как никто, хорошо знала и другую сторону той жизни: как еще после первых революционных погромов 1905 года приехала в Петроград вдова Ивана Егоровича Жуковского, твоего дяди, — Ольга Гавриловна — хозяйка Нового Села под Тулой, и как она рассказывала всем собравшимся об ужасах погромов и полыхании имений, о том, каким нападениям подвергались соседи (жестоко застрелен был по соседству с тульскими Жуковскими отчим князя Дмитрия Шаховского — в эмиграции ставшего архиепископом Сан-Францисским): «А я харкаю на них и плюю! — кричала тогда на взводе Ольга Гавриловна. — Харкаю — и плюю!».

Мне всегда казалось, что я слышала тебя: и твое молчание, и смысл твоих приписок… И все те сложные чувства, которые ты хранила в себе очень глубоко. Конечно, ты любила всех твоих близких и прежнюю жизнь — Орехово, поля, храмы, мирную семейственность, благодатный быт, веками хранивший благословенный дух нашей веры, порождавший такие истинно добрые, чистые отношения между людьми, которыми и отличалась прежняя русская жизнь в семействах, подобных Жуковским. Вслед за отцом ты глубоко и бескомпромиссно относилась к неправдам мира, но, не имея в себе сильного корня веры, ничего уже от жизни доброго не ожидала: верила, скорее, в неотвратимость взрыва. Увидела ты воочию и то, во что вылились попытки насильственного изменения внешнего мира, вопреки заповеданному Христом: «Ищите же прежде Царствия Божия и правды Его, и сия вся приложатся вам» (Мф. 6:33).

Во всем ты ощущала ложь: и бывшего, и нынешнего, и места себе не находила ни там, ни там, хотя послушно и честно жила и трудилась всегда там, где выпадало тебе на кону жить… Но утрачено было то, что только и спасает нас от уныний и разочарований, примиряет с горькими судьбами — живая, глубокая и осмысленная вера в Промысел Божий, в Правду Божию, которая заключается по словам отцов — в Милости Божией к человеку, поскольку и из зла Господь умеет творить добро и пользу, тем самым даруя человеку надежду.

* * *

…Прошло двадцать три года после кончины бабушки, — не стало мамы. И вот в тот скорбный день я услышала нечто подобное бабушкиным припискам теперь уже из уст дядюшки (мама лежала в соседней комнате), последнего старшего близкого родственника, который хмуро выговаривал мне, что я должна теперь, когда не стало мамы, все оставшееся от Жуковских, что собиралось и хранилось бабушкой, отдать в музеи.

«Вот как», — подумала я тогда (а теперь, когда это пишу, прошло и еще 23 года), — «они, старшие мои, оказывается, поставили на себе точку и книгу истории рода захлопнули, не предполагая уже ни в ком, ни возможностей, ни сил, ни должных качеств не только для физического продолжения рода, но и даже для сохранения его традиций, для воспоминаний и осмыслений всего, что скопило за несколько веков старинное русское семейство, тесно связанное в горе и радости с историей России.

Хочешь — не хочешь, но выходило, что я уже нечто совсем иное, отрезанный ломоть и уже не частица рода. А других потомков Жуковских, духовно близких к семейной истории, давно уже не было: сам дядюшка детей не оставил, поскольку он их, по правде сказать, никогда и не желал иметь.

По правде сказать, я и не обиделась на его слова, хотя больно-то было: в сердце своем я никогда и не мыслила себя в одном непрерывном ряду с предками, настолько всегда они — особенно в молодости — казались мне недосягаемо и безвозвратно прекрасными. Я мнила себя случайно где-то в стороне выпавшим из лукошка семенем, за ростом которого никто не следил, и колоса от которого никто вовсе и не ждал. И то, что я все-таки когда-то однажды подвиглась сама пойти навстречу прошлому, говорит лишь о том, что это прошлое было разительно отлично от того, что я встречала в жизни, и что у меня была надежда найти там помощь и утешение.

Это было мое паническое бегство, возможно в последней надежде на обретение настоящих жизненных опор. Но прошлое сопротивлялось. Оно вставало на дыбы и смеялось надо мной, оно «выговаривало» мне, как тогда мой дядюшка — «что тебе здесь надо и кто ты вообще»? И я, то принималась за работу над этой книгой, то отбрасывала ее совсем и надолго в сторону, причем с глубоким отвращением, которое только может испытывать человек, познавший онтологическую трагедию человеческой греховности, и потому уже заранее извещенный, что если он собирается в прошлом искать, ностальгируя, спасительные прелести, красоты и чудеса, то обретет он там одну только ложь, которая и будет очень горькой правдой о человеке. И вдобавок получит все те же тупики, из которых собрался бежать сам…

Я перебрала тогда, кажется, все возможные подходы к прошлому и ни один не срабатал. То привлеченная генеалогией, я начинала с увлечением искать родословные документы в анналах библиотек, то, чуть ли не обоготворяя идею воспитания, я пыталась воскрешать вживе сердечный мир и поэзию минувшего и то старинное очарование жизни, которое мне представлялось самой большой утраченной ценностью, но ценностью какой? На этот-то вопрос ответа и не было…

То искала ответы на вопросы с позиций историософии и политики, но… Господь в то время привел меня к Себе в Церковь, и все изменилось: и во мне, и для меня. И постепенно на прошлое я тоже стала смотреть другими глазами — не самоуверенной критики с позиций мифического прогресса мысли или сквозь розовые очки ностальгии, но глазами понимания, сочувствия и молитвы в надежде, что несмотря на великие скорби, которые сразу стали мне открываться в этом «прекрасном прошлом», чуть ли не вопия ко мне о сострадании и помощи, воскрешение, восстановление и исцеление ран ушедшей жизни — возможно. А вместе с тем и ран моей собственной жизни.

Теперь я знала, что искала в прошлом: я искала там Розу Иерихона — Anastatica hierohuntica, которая погружаясь в живые воды любви и памяти, способна к воскресению, которая вновь начинает жить, и давать и лист, и цвет, и плод во время свое, и хрупкая нить жизни не только не прерывается, но крепнет и растет…

И тут стали мне особенно дОроги детали жизни или «паузы жизни», как я их где-то в книге назвала, нечто совсем обыденное, простое, внешне невидное. Вот семья садится за стол, начинается тихая беседа и за обычной трапезой парки ткут нити бытия…

* * *

«Мама уехала во Владимир с нашим работником Фёдором. Владимир стоит на реке Клязьме. Там родилась моя Мама, на Троицкой улице в доме Андриевич. В Москве живут тетя Вера и дядя Шура»…

Удивительна эта страничка из тетрадки первоначальных прописей моей матери Марии Ивановны Домбровской, относящаяся к 1923 году. Маме 7 лет. Она с мамой, бабушкой Верой Егоровной и старшим братом Кириллом с рождения живет в Орехове, хотя скоро уже им предстоит переезд в Москву — десятилетнему Кириллу нужно ходить в школу: домашних занятий с бабушкой и мамой уже не достает. Я узнаю мамин почерк: карандаш, подчиняясь самобытности ее творческого и кажется не поддающегося выпрямлению характера, как бы скачет в прямоугольной линовке прописей. На обороте страницы — уже другая рука значительно крепче и почерк ровнее, гармоничнее… Сам же листочек — пожелтевший, обтрепанный, но какова бумага! Добротная, плотная, хорошо впитывающая чернила… Явно из старинных, дореволюционных тетрадей: в то скудное и голодное время писать было, я знаю! не на чем, кроме как вырывать свободные странички из сохранившихся в доме прежних учебных пособий. Вот тут уже диктант или упражнение из старого с «ятями» учебника русского языка переписывает Кирилл: