Выбрать главу

Правды ради здесь уместно было бы вспомнить, что Александр Александрович Микулин был исключительно собственным сердечным избранием Веры Егоровны. И хотя он очень долго — четыре года был постоянным гостем и другом семьи Жуковских, все-таки материнский выбор был иным. Анна Николаевна Жуковская прочила для Верочки очень увлеченного ею барона Рутцена. Однако дочь она сильно не неволила: уговоры были тихими. А Верочка весело парировала все аргументы «за» только одной фразой: «Пусть барон останется при своем баронстве». Она полюбила — и взаимно с первого взгляда молодого, тогда еще студента-техника Микулина. И отвести от единожды принятого ею решения Веру было невозможно. Упрямство было ее «сильной» во всех отношениях чертой…

Что ж, Микулины прожили счастливо, трогательно и благоговейно любя друг друга всю жизнь. Но теперь Вера Егоровна чувствовала материнским инстинктом, что жить в Москве вдали от родителей, от устоявшегося порядка жизни для Кати было бы опасно. Быть может, в другой семье и махнули бы рукой: 25 лет, что ж, пусть сама строит и отвечает за свою жизнь. У Жуковских исстари мыслили иначе: «Береженного Бог бережет». А тут еще неожиданно пришло к Микулиным известие, что троюродная сестра Кати Надя Петрова тайком сбежала со своим поклонником в Америку: без денег, без знания языка, да к тому же и «жених» Надин был из революционеров.

Конечно, Катя пойти против родителей не могла, несмотря на исключительную свою природную независимость, на свою горячую любовь к искусству и явные успехи, которые она делала в своих рисунках и живописи… Мать и сестра, были с детства балованными дочерьми-любимицами, а Катя скорее «гадким утенком», чем-то напоминавшим шекспировскую Корделию из «Короля Лира». К тому же она была и совершенно «домашним» человеком. Нет, даже и в мыслях не могла бы она переступить через семейное благотишье. Таким, кстати, был и Николай Егорович. Семейный мир и покой в житейском отношении был для него превыше всего. И в нем, и в Катеньке личность (взгляды, предпочтенья) побеждали природу — эгоистический позыв устроить свою жизнь исключительно исходя из собственных интересов. Природная доброта того и другого не давала возможности наносить раны другим.

Даже и я, не чужая бабушке и прадеду, чувствовала тогда эту невозможность порвать хоть временно с домом и семьей: провалившись на экзаменах в Московскую Консерваторию, я не отправилась в Ленинград или Горький (вернее, отъезжала, но на другой день возвращалась домой), где бы меня с моими оценками взяли и без экзаменов. Помню космический ужас, пережитый мною в другом городе вдали от своих, когда я представила, что буду жить отдельно — вдали от них… Ничего не поделать: такие были отношения, такая любовь в семье.

Впрочем, будем бояться упрощений. И я боюсь их. В душе Кати Микулиной, как и у каждого человека все это было так сложно, противоречиво и загадочно переплетено. Нам под силу — только отблески жизни ловить, но не самоё жизнь.

Итак, Катя вновь оказалась с родителями в Киеве. Потянулись томительные месяцы жизненного «простоя»… Ей шел 26 год — по уму и сердцу она была уже очень зрелым человеком. И она понимала, куда и к чему этот простой сможет привести пути ее жизни. Перед глазами лежала раскрытая книга жизни родной ее тетушки — Марии Егоровны Жуковской, Mari или Маши, как всегда звали ее в семье. Судьба ее всегда казалось Кате очень печальной и крайне неудачной. Много лет спустя, когда бабушка работала над биографией Николая Егоровича Жуковского (это был самый конец 30-х годов прошлого века), она в черновиках как бы вскользь уронила несколько фраз в подтверждение тому. Мол, Николай Егорович, легче переносил свою семейную неустроенность, поскольку горел любимой наукой и занятия насыщали его душу, а вот у Машеньки не было ничего «своего», чем жить.

Вот так Катенька и думала, причем уже в зрелых годах. В тех бабушкиных заметках мне послышалось некое глухое осуждение не то, что самой судьбы Marie, а ее жизни как образа и символа бесцельного существования. Для таких девушек, как Катя, смысл жизни мыслился только в двух ипостасях — замужество, материнство и обретение своего профессионального «дела жизни». А у Маши ни того, ни другого не было, — она посвятила себя родителям, семье, брату, потом младшей сестре, ничегошеньки не оставив «для себя». Может быть, судьба ее сложилось даже без сознательных ломок характера, — кто знает. Но ведь она все смиренно и благодушно приняла, а прожила всю жизнь в любви, трудах, даря близким радость и заботу. Разве этого мало? И разве такая жизнь — повод для сострадания?

Но Катю в молодости опасность повторить судьбу тетушки, все-таки томила. Великая утешительность Веры была утрачена, а без нее жизнь всегда может обернуться к нам мачехой.

Ни ей, ни Верочке некому было духовно помочь в те годы. Да и стали бы они слушать… Гордость ума — это ведь каверзная вещь: не заметишь, как попадешь к ней в рабство, и ум этот будет перекрывать тебе все спасительные дороги и воздух жизни даже. Какими одинокими и беззащитными, какими горькими становилась тогдашняя молодежь, не ведавшая того, что сама наглухо закрыла души свои для спасительных слов. Мало кто искренне верил тогда в высшую и последнюю цель бытия сокрытую не на земле, а в Боге, в Блаженной Вечности. Мало кто понимал высочайшее предназначение человека, открывавшее ему путь к духовному дозреванию в вечной жизни. Променивали Царствие Небесное на выдуманных идолов, или искали новых самочинных путей к Богу в обход проложенного Христом Крестного пути исполнения Заповедей Господних. И те, и те становились жертвами своего неверия, губителями жизней своих, не способными творить их вместе с Богом, раскрывать и осуществлять заложенную в каждом человеке его собственную линию судьбы. Ведь только вера и молитва, и жизнь в Таинствах Церкви может помочь человеку научиться слушать волю Божию и находить силы ей следовать.

Но все, все складывалось иначе…

* * *

Шел к концу 1911 год. Бабушке было уже 25 лет и она, вернувшись из Москвы, тосковала в Киеве без дела. Научилась с горя массажу. Записалась еще и на агрономические курсы. И хотя все это потом в жизни пригодилось, но тогда это Катю не радовало, да и порадовать не могло. Ни то, ни другое не было ее местом в жизни.

Однажды на скеттинг-ринге ее познакомили с Яном Грациановичем Домбровским. «Элегантный, высокий, с изысканными, но нарочито грубовато-простыми манерами», — так описывала его бабушка. Ян был студент Киевского университета, и ему оставалось учиться еще год.

Бывают такие паузы, особенно в молодости, и в жизни очень основательных людей, которые по природе своей не могут жить абы как… А потому им трудно бывает претерпевать тягучее время самоопределения. Такие торможения в жизни тянутся и тянутся до бесконечности, а молодой характер не имеет еще ни закалки, ни выносливости, ни должного смирения, чтобы с честью перетерпеть такое испытание, и человек срывается: совершает непоправимые ошибки. Жизнь меняет русло, течет «не туда», путь искривляется, пока Промысл Божий, смилостивившись над человеком, не исправит, и не без боли для него, эти ошибки, возвращая человека на дорогу, но уже не в том месте, не в то время, не с теми силами, да плюс еще и с целым букетом «отягчающих обстоятельств».

В такой-то момент «замирания жизни» и познакомилась бабушка с Яном Домбровским…

Ян, а по русскому паспорту Иван, был из весьма родовитой и состоятельной польской семьи. Он был потомком национального героя Польши, создателя польских легионов Яна Генрика Домбровского (1755–1818), сражавшегося сначала под знаменами Косцюшко, а затем в войсках Наполеона. Позднее Император Александр I дал ему чин генерала от кавалерии и сделал польским сенатором. В 1816 г. Домбровский вышел в отставку и, удалившись в свое поместье, занялся составлением записок о военных действиях в Великой Польше в 1794 году. Домбровский отличался большой храбростью и организаторским талантом, пользовался огромной популярностью в войсках. Патриотическая песня польских легионов — «мазурка Домбровского» «Еще Польска не сгинела» стала польским государственным гимном. В Познани, на холме св. Войцеха, в часовне св. Антония хранится как святыня урна с сердцем генерала Домбровского.